Подземный левиафан, стр. 77

Но одно он знал сейчас точно — Лазарел и Сент-Ивс никуда не попадут. Его голова разламывалась от боли. Чертовы птицы! Он поднял голову и, щурясь от яркого солнца, посмотрел на кружащих в небе чаек, изводящих его своими криками. Бетонный берег вдавался в канал причалом, от которого отходили два других, одинаковых, параллельных берегу. За этими причалами можно было разглядеть точно такую же тройку, а дальше — еще и еще, без конца. Пиньон почувствовал, что от вида бесконечных причалов у него кружится голова. Но стоило ему прикрыть глаза, как под веками волной поднялась и запульсировала боль, словно что-то, обитающее позади глазных яблок, наконец созрело и силилось теперь вырваться на свободу. Пиньону показалось, что его череп вот-вот взорвется.

Один из японцев махнул Лазарелу камерой и, щебеча, жестом попросил профессора позировать рядом с батисферой. Турист попятился, выбирая ракурс, оступился и навзничь упал у самого края причала — Лазарел, Сент-Ивс и мальчик — как зовут их мальчика? — бросились к борту буксира посмотреть, все ли в порядке. В несколько шагов одолев расстояние, отделяющее его от судна с батисферой, двигаясь в своих мягких туфлях почти бесшумно, Пиньон перекинул ноги через леер и оказался на борту. Когда насквозь промокший фотоаппарат был наконец выловлен багром из воды и передан огорченному туристу, Пиньон уже надежно укрылся под грудой брезентовых чехлов и канатов. Он лежал там в темноте, прислушиваясь к заглушаемым брезентом звукам внешнего мира. В его ушах ревело и грохотало, словно кто-то приставил к ним пару огромных витых морских раковин — это был пустой ветряной гул тысячемильных океанских просторов. Подавив в груди стон, он сжал ладонями голову. Он ощущал все до одного свои суставы — они горели и разрывались от внутренней боли, невыносимо зудели. Наверно, артрит — разыгрался от морской свежести. Возможно, всему виной этот проклятый брезент. Но отбросить брезент и освободиться от боли он не мог.

Двигатель буксира закашлялся и ожил, судно начало разворот, а еще через несколько минут оно уже качалось на широких пологих волнах, держа курс к воротам Энджел. Лазарел был оживлен как никогда и постоянно шутил. Пиньон ненавидел его все сильнее. Свернувшись под брезентом в калачик, он воображал себя зародышем, стискивая руками живот, который, казалось, готов был разорваться на куски. Все его кости трещали, будто на дыбе.

Он был болен, чертовски болен, но даже это не могло его остановить.

Неожиданно, словно продолжение болезни, в его голову ворвался монотонный шум, а глаза невольно открылись. То, что он увидел, могло быть только лихорадочным бредом. Ему показалось, что брезент, сделавшись прозрачно-зеленым, как морская вода, исчез, и теперь он смотрит на окружающее словно из глубины, с морского дна. Новая волна боли судорогой пронзила его руки, и одновременно он ощутил, как по лицу и ладоням скользит ровный ток прохладной жидкости — замедляясь, вперед, потом назад и снова вперед. Ломота в руках отступила. Брезент над ним вернулся на место. Желая откинуть брезент, он поднял руку, но его ладонь прошла сквозь плотную промасленную ткань как сквозь воду. Поверхность брезента пошла рябью, на несколько секунд предметы в поле зрения Пиньона исказились и преломились, будто смотреть приходилось сквозь толщу воды; только что четкий силуэт каюты на фоне голубого неба сместился и изогнулся. Пиньон замер, не смея поверить. Краем глаза он заметил занятого какой-то механической работой Лазарела с отверткой в руке. Сент-Ивса нигде не было видно. Сквайрса тоже — вероятно, он стоял за штурвалом на мостике. И только одна пара глаз смотрела на Пиньона неотрывно, на него и только на него — неподвижные глаза Гила Пича, словно погруженного в транс, с лицом, растянутым и искривленным за толстым стеклом батисферы. Волна леденящего ужаса окатила Пиньона. Пич знает, что он здесь, под брезентом. Он смотрит ему прямо в глаза. И давно следит за ним. А с ним происходит что-то странное. Ужасно странное.

От невероятной боли Пиньон согнулся вдвое, а выпрямившись, испустил крик, который был не в силах сдержать. Забившись, он принялся хватать ртом воздух, внезапно ставший пустотой. Теперь они заметят его. Заметят как пить дать. Неожиданно ему захотелось, чтобы это произошло. Иначе — смерть. Его кожа подернулась рябью, как мгновением раньше — брезент перед глазами.

Все тело отчаянно, дико зачесалось. Он впился ногтями в кисть и с удивлением увидел несколько отскочивших серебристых чешуек. Пальцы, между которыми он с содроганием отметил появление бледно-восковых перепонок, сделались странно неловкими. Пиньон захрипел и впился руками в горло, силясь протолкнуть воздух в легкие. Под пальцами плоть на его шее расступилась, открыв короткие косые щели.

Он дергался и задыхался, разевая рот в криках, но его вопли на воздухе были не слышны. Через мгновение он уже перестал кричать — но тут прозвучал испуганный возглас Сент-Ивса: тот наконец обратил внимание на шевелящийся брезент, откинул его и обнаружил бьющуюся на палубе среди разорванной в клочья формы мороженщика огромную рыбину с мясистыми, оканчивающимися пальцами грудными плавниками, беззвучно разевающую рот.

— Боже мой! — воскликнул профессор Лазарел так громко, что от испуга Эдвард чуть не рухнул на быстро завершающего свои метаморфозы Джона Пиньона. Однако Лазарел смотрел совсем не на Пиньона — дергая Эдварда за рукав рубашки, он указывал рукой на берег.

Глава 23

Кто это — снова Ашблесс? — пронеслось в голове услышавшего окрик Уильяма. Но что-то подсказывало ему, что поэт ни при чем. Этот голос слишком походил на шепот. И тот, кто звал его, никуда не спешил — по коридорам разносился тихий, но вездесущий глас призрака, чье местонахождение определить не представлялось возможным — существо могло быть как впереди, так и позади него. Уильям замедлил шаг, прислушиваясь. Голос раздался снова.

— Уильям. Уильям Гастингс.

Потом жуткий звук — что это? — кто-то перепиливает лезвием ремни или скрипят кожаные подошвы, мягко ступая по бетону?

Сколько еще до берега? Наверняка не больше полумили. Уильям сорвался с места и побежал. Его фонарь снова разрядился — свет померк, превратившись в тускло-желтое сияние. Из пасти тоннеля, мимо которого пробегал Уильям, внезапно донесся пронзительный крик, вой, перешедший в визгливый смех. Раздался дробный топот — кто-то бежал за ним следом. Погоня продлилась всего несколько секунд, после чего преследователь сдался и отстал, и вокруг снова наступила тишина, но уже не благословенная, а очевидная предвестница какого-то нового ужаса, подстерегающего его неизвестно где впереди, но несомненного, который вдруг обрушился на него кошмарным колокольным перезвоном, глухим диким эхом заметался под сводами узких труб канализационного подземелья, такой же неуместный, как праздник в сумасшедшем доме.

Прекратившись так же внезапно, как и начался, колокольный звон умер вдали, и на смену ему снова пришел тот же шепот, мягкий и вкрадчивый:

— Уильям. Уильям Гастингс.

Голос был мягким, но сверхъестественно громким, словно исходил из мощных, но невидимых подземных динамиков. Голос звал, и Уильям знал, что теперь ему не скрыться.

Иларио Фростикос появился перед ним неожиданно, совершенно невероятным образом, внезапно выступив из тени со своим неизменным докторским саквояжем в руке, холодно улыбаясь.

Уильям чуть не налетел на доктора. Рванувшись в сторону, он врезался плечом в бетонный наждак скругленной стены, его развернуло и, падая, он выставил вперед руки, защищая голову. Фонарь выскользнул из его пальцев и, шваркнувшись о пол, загорелся ярко, как никогда. Но недолго ему гореть. Не пройдет и минуты, как он снова погаснет — Уильям был в этом уверен.

Он обшарил глазами лицо доктора, отыскивая хоть малейший признак сочувствия, человеческой эмоции. Лицо Фростикоса было пустым и спокойным — лицом каменного изваяния. Даже цвет кожи доктора ничуть не походил на человеческий — сквозь слои пудры явственно проступал синевато-желтый оттенок. Щеки были нарумянены. Волосы зачесаны ровными узкими прядями, похожими на ряды плодовых деревьев в саду. Фростикос был ужасен — нежить, упырь.