Прогулка среди могил, стр. 67

— Потом вы его убили.

— Нет.

Я взглянул на него.

— Я никогда никого не убивал. Я не убийца. Я посмотрел на него и подумал: нет, сукин сын, я тебя убивать не стану.

— И что?

— Как я могу стать убийцей? Ведь я должен был стать врачом. Я вам об этом говорил, да?

— Так хотел ваш отец.

— Я должен был стать врачом. Пит стал бы архитектором, потому что он романтик, а я человек практический и поэтому должен был стать врачом. «Это самая лучшая в мире профессия, — говорил мне отец. — Делаешь людям добро и прилично на этом зарабатываешь». Он даже решил, каким врачом я должен быть. «Иди в хирурги, — говорил он. — Там получают настоящие деньги. Это элита, самая что ни на есть. Иди в хирурги».

Некоторое время он молчал.

— Ну так вот, — сказал он наконец, — сегодня я и стал хирургом. Я сделал операцию.

Заморосил дождь, но не очень сильный. Я решил не включать дворники.

— Я отвел его вниз, — сказал Кинен. — В подвал, где остался его приятель. Ти-Джей не соврал, там стояла страшная вонь. Должно быть, когда человек умирает такой смертью, он непроизвольно опорожняется. Сначала я думал, что задохнусь, но потом, кажется, привык. Никаких обезболивающих у меня не было, но это не важно, потому что он сразу же потерял сознание. У меня был его нож, большой складной нож с лезвием сантиметров в пятнадцать, а на верстаке лежали всякие инструменты, какие только могли мне понадобиться.

— Вы можете мне всего не рассказывать, Кинен.

— Нет, — ответил он, — вы неправы, я как раз должен рассказать вам все. Если не хотите слушать, это дело другое, но я должен вам рассказать.

— Ладно.

— Я вырезал ему глаза, — сказал он, — чтобы он больше не увидел ни одной женщины. И отрубил ему кисти рук, чтобы не мог дотронуться ни до одной женщины. Я наложил турникеты, чтобы он не истек кровью, сделал их из проволоки. Кисти я отрубил ему топором, таким страшным топором. Думаю, этим самым топором они, ну...

Он несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул.

— ...Ну, расчленяли тела, — продолжал он. — Потом я расстегнул ему штаны. Мне не хотелось до него дотрагиваться, но я пересилил себя и отрезал ему все его причиндалы, потому что теперь они ему больше не нужны. А потом ноги — я отрубил ему ступни, потому что куда ему теперь идти? И уши, потому что зачем ему теперь слышать? И язык — часть языка, весь отрезать у меня не получилось, но я прихватил его плоскогубцами, и вытянул наружу, и отрезал, сколько смог, потому что кто теперь захочет его слушать? Кто захочет слушать это дерьмо? Остановите машину!

Я затормозил и свернул к тротуару, он открыл дверцу, и его вырвало в кювет. Я дал ему платок, он вытер рот и выбросил платок.

— Простите, — сказал он, захлопнув дверцу. — Я думал, это у меня уже кончилось. Думал, больше ничего не осталось.

— С вами все в порядке, Кинен?

— Да, кажется. Скорее всего. Знаете, я сказал, что не стал его убивать, только не знаю, правда ли это. Когда я ушел, он был еще жив, но сейчас, наверное, уже умер. А если не умер, то какого хрена, ведь от него мало что осталось. Я разделал его, словно какой-нибудь мясник. Почему я не мог просто взять и выстрелить ему в голову? Раз — и все?

— А почему?

— Не знаю. Может, потому, что вспомнил — око за око, зуб за зуб. Он вернул ее мне в кусках, так я ему покажу, как это делается. Может, отчасти поэтому. Не знаю. — Он пожал плечами. — Какого хрена, все уже конечно. Выживет он или умрет, какого хрена, все равно все кончено.

Я остановился перед своим отелем, мы вышли из машины и постояли на тротуаре, чувствуя какую-то неловкость. Он ткнул пальцем в спортивную сумку и спросил, не надо ли мне денег. Я ответил, что его задатка хватило с избытком.

— Вы уверены?

— Да, — ответил я.

— Ну что ж, — сказал он. — Если вы уверены... Позвоните мне как-нибудь ближе к вечеру, мы с вами сходим пообедать. Позвоните?

— Обязательно.

— Берегите себя, — сказал он. — Идите и постараетесь уснуть.

23

Но уснуть мне так и не удалось.

Я принял душ и улегся в постель, но не мог и десяти секунд пролежать спокойно. Я был так возбужден, что о сне нечего было и думать.

Я встал, побрился и оделся во все чистое. Потом включил телевизор, пробежался по всем каналам и снова его выключил. Вышел на свежий воздух и долго бродил, пока не нашел место, где можно выпить чашку кофе. Был уже пятый час, и бары закрылись. Выпить мне не хотелось, за всю эту ночь я ни разу не подумал о выпивке, но все же я был рад, что бары закрыты.

Допив кофе, я погулял еще. У меня много чего накопилось на душе, и на ходу думать обо всем этом было легче. В конце концов я вернулся к себе в отель, а в самом начале восьмого взял такси, доехал до центра и пошел на собрание, которое начиналось в половине восьмого на Перри-стрит. В восемь тридцать оно закончилось, и я позавтракал в греческой кофейне на Гринвич-авеню, размышляя о том, уклоняется ли ее владелец от налогов, как уверял Питер Кхари. Потом на такси доехал до дома. Кинен мог бы мной гордиться — я хватал такси направо и налево.

Вернувшись к себе, я позвонил Элейн. Мне ответил автоответчик, и я записал на него, что жду ее звонка. Она позвонила около половины одиннадцатого.

— Наконец-то ты позвонил, — сказала она — Я не знала, что происходит. После того звонка...

— Много чего произошло, — сказал я. — Я хочу тебе все рассказать Можно я зайду?

— Прямо сейчас?

— Если только у тебя нет никаких планов.

— Абсолютно никаких.

Я спустился вниз и в третий раз за это утро взял такси. Открыв дверь, Элейн пристально вгляделась мне в лицо, и видно было — что-то в нем ей не понра вилось.

— Заходи, — сказала она — Садись, я сварила кофе. С тобой все в порядке?

— В полном порядке, — ответил я — Просто я этой ночью не ложился спать, вот и все.

— Опять? Это не входит у тебя в привычку?

— Думаю, что нет, — сказал я.

Она принесла мне чашку кофе, и мы уселись в гостиной — она на диване, а я на стуле. Я начал со своего первого вчерашнего разговора с Киненом Кхари и рассказал обо всем, что случилось за день, вплоть до нашего последнего разговора, когда он высадил меня у «Северо-Западного». Она меня не перебивала и внимательно слушала. Я рассказывал долго, ничего не опуская и даже случайные реплики передавая почти дословно. Она не пропустила ни единого слова.

Когда я закончил, она сказала:

— Я просто потрясена. Вот это история!

— Просто обычная ночь в Бруклине.

— Ну да. Не думала, что ты мне все это расскажешь.

— Я, пожалуй, тоже. Но я не за этим к тебе пришел — я хотел сказать совсем другое.

— Да?

— Но сначала я должен был и это рассказать, потому что не хочу, чтобы оставалось что-то такое, о чем я тебе не говорю. Как раз об этом я думал, когда шел сюда. Я хожу на собрания и говорю целому залу незнакомых людей такие вещи, которые не могу сказать тебе, и это, по-моему, глупо.

— Что-то мне становится страшно.

— Не тебе одной.

— Налить еще кофе?

— Нет. Сегодня утром, когда Кинен уехал, я поднялся к себе, лег в постель и мог думать только об одном — обо всем том, чего я тебе не говорил. Конечно, ты можешь сказать, что от рассказа Кинена у кого угодно начнется бессонница, но об этом я и не задумывался. Для этого у меня в голове просто не осталось места, она вся была занята разговором с тобой. Правда, разговор получился немного односторонний, потому что тебя там не было.

— Иногда так даже проще. Можешь сам сочинять, что говорят другие. — Она нахмурилась. — То есть другой. Другая. То есть я.

— Всегда проси кого-нибудь сочинять за тебя то, что ты говоришь, у тебя самой это не очень получается. О Господи, выкладывать — так уж выкладывать. Мне не нравится то, как ты зарабатываешь на жизнь.

— Ах, вот оно что?

— Я не думал, что это имеет для меня значение, — продолжал я, — и сначала это действительно значения не имело. Может быть, в этом даже была особая прелесть, если вспомнить, как все у нас с тобой начиналось. А потом я некоторое время только думал, что это не имеет для меня значения, а потом уже знал, что имеет, но старался убедить себя, что нет. К тому же какое право я имел что-то тебе говорить? Ведь я же понимал, на что шел. Твоя профессия была одним из условий игры. С чего бы я стал указывать тебе, что надо делать, а чего не надо?