Японские записи, стр. 36

– Саенара! – говорю на прощанье. – До скорых встреч.

Охара сэнсэй и супруга добрым взглядом провожают позднего гостя, долго стоят рядом у крыльца под низко спускающимся навесом. На внешней стене дома – очертания знакомых новогодних эмблем – гигантских размеров океанский рак, «вакадзари» – листва папоротника и перехваченный жгутом сноп рисовой соломки, «дайдай» – род цитруса, плоды которого служат новогодним украшением благодаря своему названию: «дайдай» омонимично слову «дайдай» со значением «из века в век».

Неприветливая январская ночь, какие не очень часто выдаются в Токио в зимнюю пору, встречает меня отнюдь не гостеприимно – холодным ветром, потоком дождя вместе с мокрым тающим снегом. Справедлива японская поговорка: «Бациллы размножаются в дождливую погоду». Заслуженное возмездие, – знать, надо мне было остаться в новогодний канун под своим кровом!

Город мерцает в красно-желтом от неона ночном мраке, отсвечивает скользким асфальтом. Ночной Токио – «умывают его ливни, причесывают вихри». Порывистый ветер мчится навстречу совсем умолкшей черной реке, и над ней лишь едва слышится тихое рыдание гавайских гитар, то вспыхивающее, то замирающее, будто далекий пульсирующий свет, пробивающийся через толщу морского тумана.

Ночные отсветы

Злобные, колючие потоки холодной измороси все с новым ожесточением обрушиваются на серые силуэты токийских строений, густой непроницаемой пеленой повисая в узкой безлюдной улице. Неуемные силы ненастья – «мрачные начала темного мира» – вступили в предутреннюю битву с неодолимо наступающим брезжущим светом. Поистине – вселенское единоборство «Инь–Ян». И мне пришли на память строки поэта Ёсано Кан (1862—1935):

На черный забор, черные черепицы,
На японский дом, что глядит темницей,
Льет он и льет без просвета…
Он вбивает в окна глухие решетки,
Он свивает косицами тонкие плетки
Из проволок тускло-серого цвета…

Тупой тяжестью ударяясь о свинцово-серые шатровые крыши японских приземистых жилищ, он стремительно скатывается по их чешуйчатой поверхности, точно по спинам гигантских рыб, образуя над бедствующими кровлями густой слой водяной пыли. И глазированные их очертания да блеклые отсветы фонарей из кованого железа лишь усиливают впечатление с трудом продвигающихся каравелл, застигнутых злобствующей стихией. А над ними, как могучие и неподступные скалы, надменно высятся железобетонные громады чужестранных отелей, будто миражные чудища – многоярусные океанские лайнеры. Порывистый ветер хватает космы черного дыма и бросает их на приземистые крыши, заливаемые водяным шквалом. И кажется, что жалобные звуки сирен с терпящих бедствие каравелл глухо разбиваются о непроницаемые стальные корпуса заокеанских эсминцев, и взывающим о помощи, увы, не суждено снискать сочувствия у пришельцев с далеких и чужих берегов…

И в голове вновь строки из «Диалога бедняков» Окура (659—733), в поэтическом творчестве которого нашли свое выражение социальные мотивы.

Когда ночами
Льют дожди
И воет ветер,
Когда ночами
Дождь
И мокрый снег, —
Как беспросветно
Беднякам на свете,
Как зябну я
В лачуге у себя!

Но жизнь лишь внешне замерла. Яростная стихия бессильна одолеть неистребимый обычай, людскую жажду веселья и зрелища. Извечные человеческие страсти отнюдь не отступили перед разгневанной природой. Они царят за каменным частоколом, за плотными стенами в залах с приспущенными потолками.

Воздух все осязаемее насыщается звуками прелестной тоскующей музыки. И это лишь усиливает чувство контрастности. Впереди замигали огромные неоновые буквы «Амбассадор». Несколько фигур с японскими лицами, будто только что сошедшие с голливудского экрана ковбои – уэстерн, в узких, туго обтягивающих брезентовых брюках и широких шляпах с загнутыми кверху полями, стоят в вызывающих позах у входа ночного ресторана. «Техасский парень» – это японская разновидность американца. Он одет по стандартам Далласа и бесцеремонен, как янки из Алабамы. Он непрерывно работает челюстями, безуспешно стремясь справиться с жевательной резинкой, пожирает апельсины и бананы, заваливая все вокруг себя кожурой и очистками. Он относится с царственным пренебрежением ко всему, ко всем, кто не принадлежит к кругу подобных им избранников.

Многое из того, что пришло или приходит в Японию с противоположного берега, из-за океана, медленно, но верно видоизменяется, переделывается и преобразуется в соответствии с национальными особенностями, японизируется. Многое же из заморского образа жизни воссоздается в Японии почти со скрупулезной точностью. В «Амбассадоре» обнаруживаются старания верноподданнического подражания. Здесь воплощена атмосфера модернизма и декоративной абстракции.

Почти у самого входа в дубовом преддверье, на буграстой стене седовато-бурого оттенка – под «чертову шубу», висит экспрессионистский этюд. Картина привлекает – могучий поток красок, искрящийся, ослепительный, сверкающий. Но, кроме красок, – ничего более. Краски сами по себе. Мазки кисти ради самих мазков. Никаких признаков сюжета. Без всяких видимых следов или даже намеков на смысл. Бессодержательная игра линий и красок.

В зале низкий, нависающий потолок с тяжелыми сквозными дубовыми балками, нарочито грубыми, стилизованными под первородную натуральность, подобно неотесанным бревнам средневековых срубов. Между ними – обшивка из широких, таких же нестроганых брусьев из мореного твердого дерева, задуманно примитивного, будто только что срубленного в тропических джунглях. Торцы продольных балок небрежно покоятся в незаделанных прорезах кирпичной стены, неоштукатуренной, голой укладки. Крупные, намеренно грубого, крупнозернистого, колючего обжига кирпичи темно-красного цвета связаны цементным раствором с примесью острого толченого камня. Сплошные, во весь прогон стены, с трех сторон без единого просвета, казематного типа. Во всем обнаруживается подчеркнутый контраст между чужестранным модернистским стилем и естественной, без налета нарочитой искусственности, органической пластичностью японской архитектуры. В этой своеобразной архитектонике интерьера отражается новое видение мира, эстетический примитивизм, проповедуемый прозападным течением в архитектуре. Угодническая психология безотчетного подражания чужому, иноземному и непомерное его восхваление. Жадная тяга японских ультрамодернистов к червивым яблокам скороспелости…

Философия герметической изоляции, консервированность помещения, порождает мертвящую застойность, свинцовую тяжесть атмосферы. Пережеванный машинный воздух, нагнетаемый из подвального подземелья, образует тяжелый серо-бурый туман, пропитанный углекислотой и никотином. В молочном свете фонарей видны лишь контуры людей с желто-зелеными лицами. В глубине зала царит непроницаемый мрак. И человек как бы растворяется в окружающем.

Вялый, измочаленный пучок света бессильно струится из медного рожка в стене, падает на плечи и голову негра, точно посыпая мелкой позолотой, и неуловимо рассеивается в царящем мраке. И это еще более усиливает контрастность между снежной белизной его манишки и матовой чернотой смокинга, как бы напоминая, что это – живая фигура, а не вороненое бронзовое изваяние. Так возникает эффект светового и цветового ощущения.

В глубокой, почти непроницаемой синеве, окутанной сизым табачным дымом – здесь «звуки и темп заполнили свет», – едва заметно передвигаются бессильные силуэты танцующих под расслабленные звуки «боссановы» – бразильской разновидности латиноамериканских ритмов.