Письма из пещер и дебрей Индостана, стр. 49

– Сравнение не совсем удачное, мой старый друг! – вдруг как бы в ответ на мою последнюю мысль раздался тихий, добродушно насмешливый голос такура, заставив меня страшно вздрогнуть. – Оно уже потому неправильно, – продолжал он, – что вдвойне грешит против исторической точности. Во-первых, хотя Сфинкс и крылатый лев, но он в то же время и женщина, а раджпутские Синги [126] хотя и львы, но никогда еще не имели чего-либо женственного в своей природе. К тому же Сфинкс – дочь Химеры, а иногда и Ехидны, и вы могли бы выбрать менее обидное, хотя и неверное сравнение.

Словно пойманная на месте преступления, я ужасно сконфузилась, а он весело расхохотался. Но мне от этого не легче.

– Знаете что? – продолжал Гулаб Синг, уже серьезнее и вставая. – Не ломайте себе головы понапрасну: хотя в тот день, как загадка будет разгадана, раждпутский Сфинкс не бросится в море, но, поверьте, и русскому Эдипу от этого ничего не прибавится. Все то, что вы когда-нибудь можете узнать, вы уже знаете. А остальное – предоставьте судьбе…

– Паром готов! Идите!.. – кричали нам с берега Мульджи и бабу.

– Я кончил, – вздохнул У***, торопливо собирая папку и краски.

– Дайте посмотреть, – лезли к нему проснувшаяся Б*** и подошедший полковник.

Мы взглянули на свежий, еще мокрый рисунок и остолбенели; вместо озера с его синеющим в бархатистой дали вечернего тумана лесистым берегом, пред нами являлось прелестное изображение морского вида. Густые оазисы стройных пальм, разбросанные по изжелта-белому взморью, заслоняли приземистый, похожий на крепость туземный бунгало, с каменными балконами и плоскою крышей. У дверей бунгало – слон, а на гребне пенящейся белой волны – привязанная к берегу туземная лодка.

– Да где же вы взяли этот вид? – недоумевал полковник. – Для того, чтобы рисовать виды из головы, не стоило и сидеть на солнце…

– Как из головы? – отозвался возившийся с папкой У***. – Разве озеро не похоже?

– Какое тут озеро! Видно, вы рисовали во сне.

В это время вокруг полковника столпились все наши спутники, и рисунок переходил из рук в руки. И вот Нараян, в свою очередь, ахнул и остановился в полном изумлении.

– Да это «Дайри-боль», поместье такур-саиба! – провозгласил он. – Я узнаю его. В прошлом году во время голода я жил там два месяца.

Я первая поняла, в чем дело, но молчала. Уложив вещи, У*** подошел наконец, по своему обыкновению, вяло и не торопясь, как будто сердясь на глупость зрителей, не узнававших в море озера:

– Полноте шутить и выдумывать; пора ехать. Отдайте мне эскиз… – говорил он нам.

Но, получив его, он при первом взгляде страшно побледнел. Жаль было смотреть на его глупо-растерянную физиономию. Он поворачивал злополучный кусок бристоля во все стороны: вверх, вниз, наизнанку, и не мог придти в себя от изумления. Затем он бросился, как угорелый, к уложенной уже папке и, сорвав завязки, разметал в одну секунду сотню эскизов и бумаг, как бы ища чего-то… Не найдя желаемого, он снова принялся за рисунок, и, вдруг, закрыв лицо руками, обессиленный и точно сраженный, опустился на песок.

Мы все молчали, изредка переглядываясь и даже забывая отвечать такуру, стоявшему уже на пароме и звавшему нас ехать.

– Послушайте, У***, – ласково заговорил с ним добродушный полковник, словно обращаясь к больному ребенку. – Скажите, вы помните, что вы рисовали этот вид?…

Англичанин долго молчал; наконец произнес хриплым, дрожащим от волнения голосом:

– Да, помню все. Конечно, я его рисовал, но рисовал с натуры, рисовал то, чтo видел все время пред своими глазами. Вот это-то и есть самое ужасное! [127]

– Но почему же такое «ужасное»? Просто временное влияние одной могучей воли над другою, менее мощной. Вы просто находились под «биологическим влиянием», как говорят д-ра Карпентер и Крукс.

– Вот это именно и страшит меня. Теперь припоминаю все. Более часа я рисовал этот вид: я его увидал с первой минуты на противоположном берегу озера и, видя его, все время не находил в этом ничего странного. Я вполне сознавал или скорее воображал, что рисую то, чтo все видят пред собою. Я совершенно утратил воспоминание о береге, как я его видел за минуту до того и как я его снова вижу. Но как объяснить это? Великий Боже! неужели эти проклятые индусы действительно обладают тайной такого могущества? Полковник, я сойду с ума, если бы мне пришлось верить всему этому!..

– Но зато, – шепнул ему Нараян с блеском торжества в пылающих глазах, – вы теперь не в состоянии более отвергать великую, древнюю науку йога-видьи моей родины!..

У*** не отвечал. Шатаясь, словно пьяный, он взошел на паром и, избегая взгляда такура, сел спиной ко всем у края и погрузился в созерцание воды.

XXII

Островок был маленький, весь поросший высокой травой, и имел издали вид плавающей среди голубого озера пирамидальной корзинки зелени. За исключением нескольких пучков широких, тенистых манго и смоковниц, на которых при нашем появлении страшно засуетилась целая колония обезьян, он был, по-видимому, необитаем. В этом девственном лесу густейшей травы нигде не было заметно и следа ноги человеческой. Читая слово «трава», и здесь не следует забывать, что я говорю об индийской траве, а не о европейском подстриженном под гребенку газоне и даже не о русской траве; трава, под которой мы стояли, как букашки под лопухом, высоко развевала свои перистые, разноцветные вершины не только над нашими головами, но даже и над белыми пэгери такура и Нараяна: первый из них стоя, по общеупотребительному английскому выражению, «шесть с половиною футов в чулках», а второй был разве на вершок ниже. Эта трава показалась нам с парома тихо волнующимся морем черных, белых, желтых, голубых, преимущественно же розовых и зеленых цветов. Выйдя на берег, мы нашли, что то был большей частью обыкновенно растущий отдельными группами бамбук, перемешанный с гигантскою травой сирки, потрясающей разноцветными перьями своих верхушек почти в уровень с манговыми и другими высокими деревьями.

Невозможно себе представить что-либо красивее и грациознее сирки и бамбука. Изолированные букеты бамбуковой травы, колоссальной, но все же не более, как травы, начинают при малейшем дуновении ветерка развевать в воздухе свои зеленые головы, словно разукрашенные страусовыми перьями. От времени до времени, при каждом порыве ветра, слышался легкий металлический шелест в тростнике; но в хлопотах устраиванья ночевки мы не обратили на это особого внимания.

Пока наши кули и слуги возились, приготовляя нам ужин и палатку, да прочищали кругом дорогу, мы пошли познакомиться с обезьянами. Уморительнее мы еще ничего не встречали. Без преувеличения, их было штук до 200. Собираясь на покой, макашки вели себя очень прилично: каждое семейство выбирало себе ветку и защищало ее от нападения других квартирантов на дереве, но защищало без сражения, довольствуясь лишь угрожающими гримасами. Мы переходили от одного дерева к другому осторожно и тихо, боясь их спугнуть. Но видно, что много лет, проведенных с факирами (которые очистили остров только в прошлом году), приучили обезьян к людям. То были священные обезьяны, как мы узнали, и они не проявляли ни малейшего страха при нашем приближении. Они допускали нас совсем близко и, приняв приветствие, а некоторые так и кусочек сахарного тростника, смотрели на нас с высоты своих древесных тронов спокойно, чопорно скрестив ручки и даже с некоторым важным презрением в умных карих глазках.

Но вот зашло солнце, и все мигом всполошилось на деревьях. Нас стали звать ужинать. Бабу, преобладающею страстью коего было (по понятиям ортодоксальных индусов) «покощунствовать», залез на дерево, откуда, перенимая все позы и жесты своих соседей, к благочестивому ужасу наших кули, отвечал на угрожающие гримасы обезьян еще безобразнейшими; затем он спрыгнуть с ветки и заторопил нас «домой».

вернуться

126

Синг – лев, на языке Пенджаба.

вернуться

127

У*** сохранил этот рисунок, но никогда не намекает на его происхождение.