Святой Лейбовиц и Дикая Лошадь, стр. 110

– Я имею в виду, что с сегодняшнего вечера я бессильна. И он приказал мне больше ничего не делать, – повернувшись, она направилась к дверям.

– Сестра Клер, прошу вас! – сказал Поющая Корова. – Он может умереть.

Она снова перекрестилась и, не оглядываясь, вышла в коридор.

На следующий день она исчезла из кельи гостиницы, где не оказалось и ее маленькой дорожной сумки. Никто не видел, как она уходила, но на постели осталась записка: «Мне жаль вашего аббата. Спасибо за гостеприимство. Да благословит вас Бог».

Никто не знал, куда она делась. Возвращаясь в Новый Иерусалим, Поющая Корова остановился в Санли Боуиттс, чтобы порасспросить о ней. Ее видели, когда она шла к горе Последнего Пристанища. По тропе приор добрался до подножия утеса.

На камне он нашел следы крови, но больше никаких примет не осталось. Значит, она была с Бенджамином. Отец Му не сомневался, что старый еврей излечит Божьи стигматы. Маясь смутным чувством вины за то, что оставляет ее и преподобного Абика, он развернул своего мула обратно к папской дороге, что вела на север. Уже подступал сентябрь, и ночи были безлунными.

Глава 29

«Так же, как есть рвение зла и ненависти, которое отвращает от Бога и ведет в ад, есть и рвение добра, которое отвращает от пороков и ведет к Богу».

Устав ордена св. Бенедикта, глава 72.

Кардинал Чернозуб Сент-Джордж, дьякон святого Мейси, пристроившись на корточках на склоне холма, с долгими мучениями опустошил кишечник (в первый, но далеко не последний раз сегодня) и в эту минуту услышал «тра-та-та» многозарядной винтовки. Очередь донеслась со стороны главного лагеря, который располагался на широком пологом берегу ручья, над которым нависал холм.

С того места, где он стоял, вернее сидел на корточках, Чернозуб не мог видеть лагеря. Ибо для свершения своего утреннего ритуала, единственного, которым он предпочитал заниматься в одиночестве, он избрал западный склон небольшой возвышенности, холмика столь маленького, что его не было видно за деревьями. По правде говоря, Чернозуб тосковал по дому. Не по какому-то определенному месту – у него никогда не было ничего, хоть отдаленно напоминающего дом, если не считать аббатства Лейбовица, и пусть даже ему иногда (на самом деле довольно часто) не хватало общества братии и безопасности привычного образа жизни, определяемого Уставом, он никогла не скучал по аббатству как таковому. Его тянуло к пустыне, к прериям, к стране Пустого Неба.

И хоть на западе он не видел ничего, кроме лесных зарослей, Чернозуб знал, что за ними лежат открытые пространства – прерии, уходящие в необозримую даль, без лесов и без городов. Они напоминали о Вечности. На западе и небо было куда выше.

Безграничное, молчаливое и строгое.

«Отсюда я приветствую тебя, Пустое Небо».

Тра-та-та.

Чернозуб торопливо поднялся, подтерся пучком травы и успокоился, перестал волноваться, ибо понял, что это за звуки. Там не было перестрелки, а шло празднование. Воинам вождя Кузнечиков внушили, что надо беречь драгоценные медные гильзы, но они маялись отсутствием военных действий и решили изобразить звук очередей из новых «папских» ружей. Как и все, чем занимались Кочевники, они быстро научились издавать звуки, неотличимые от настоящих выстрелов.

Чернозуб впервые обратил на них внимание несколько дней назад, когда вернулся отряд разведчиков, и сказал своему боссу, Битому Псу, что воины умело изображают канонаду.

– Изобразили бы они лучше, как драят кастрюли, ваше преосвященство, – проворчал Битый Пес.

Эти «тра-та-та» мешались с шумом, который издавали собаки. Боевые псы, которых вели на поводках, не лаяли, а издавали тревожный звук, напоминавший одновременно вой и рычание. Вся эта какофония доносилась из лагеря папских войск, раскинувшегося на опушке леса у изгиба речушки, именовавшейся Тревожной или Потревожь Кого-то. Запахнув рясу и подпоясавшись бечевкой, щурясь от раннего утреннего солнца последних дней сентября, Чернозуб перевалил через вершину холма и стал спускаться к лагерю. Сандалии он нес в руках, чувствуя босыми ногами приятную влагу росистой травы. За деревьями он видел, как пасутся, переходя с места на место, лошади и настороженно поглядывают на собак, которые с дьявольски продувными мордами кружили вокруг них.

«Тра-та-та» перемежались воплями и криками, теперь Чернозуб видел размалеванных Кузнечиков, потрясавших в воздухе ружьями. Их было куда больше, чем небольшой отряд.

Что-то подняло их на ноги или, точнее, посадило в седла.

Чернозуб был почти рад. Теперь, по истечении нескольких недель, когда до Нового Рима оставался последний бросок, среди вооруженных Кочевников ощутимо стало сказываться напряжение, которое давало о себе знать и во всей атмосфере папского крестового похода. По мере того как мощный, почти полуторатысячный отряд день за днем полз на восток, в прерии все чаще встречались перелески; они становились все многочисленнее, все гуще и длиннее, пока в один день – и Чернозуб запомнил его, этот день – положение не изменилось: теперь уже полосы прерий вдавались в гущу лесных массивов. Это напоминало оптическую иллюзию; одна вещь на глазах превращалась в свою противоположность.

Когда страна высоких трав кончилась и пошли леса, воины стали опасаться, что столкнутся с сопротивлением со стороны тексаркских войск, которые, предположительно, Ханнеган оставил, чтобы охранять подходы к Святому Городу. Но ничего не произошло. Войска ожидали, что им окажут сопротивление полуоседлые фермеры-Кузнечики и те поселенцы, которые велением Филлипео обосновались среди них. Ничего не было. Передовые конные патрули не находили ничего, кроме брошенных ферм, сожженных или догорающих амбаров; скот был перебит или угнан, оставив после себя только следы и кучи еще теплого навоза. Бревенчатые дома были сожжены или ограблены, маленькие домики печально глядели пустыми глазницами окон и дверных проемов. Кузнечикам доставляло особое удовольствие битье стекол, и их отсутствие вызывало у них растущее нетерпение. Эти подлые пожиратели травы или сами побили их, или забрали свои окна с собой.

Новый кардинал оставался столь же неизменно привязан к своему ветхому фургону, как в бытность простым монахом, но несколько раз Чернозуб оставлял свои горшки и кастрюли и отправлялся осматривать брошенные дома, надеясь – хотя он никогда не признавался в этом даже самому себе, – что, может быть, ему удастся найти следы Либрады, своего маленького кугуара-уродца, которая удрала, не дожидаясь, когда хозяин сам даст ей свободу. Но Либрада не ела мертвечину, а те несколько фермеров и их семьи, которые попались Чернозубу на глаза, были мертвы. Несколько раз он был свидетелем, как группы верховых Кочевников, распевая похоронные песни и уверенно держась в седлах, углублялись в гущу леса – на первых порах они откровенно волновались, но затем в них появилась уверенность, переходящая в скуку. Сельская местность вокруг Нового Рима обезлюдела. Тут не было ни воинов, с которыми можно было драться, ни женщин, которых можно было насиловать или хотя бы защищать от насилия. Здесь не было ничего, кроме деревьев, бессловесных как лошади и недвижимых как трава. Фермеры – многие из них были родом из Кузнечиков – оставили свои фермы, и если даже Ханнеган оставил тут войска защищать город, тоже куда-то исчезли.

Кто-то говорил, что фермеров угнали военные. Раненый старик, которого нашли на полу амбара и притащили в лагерь, где он и скончался, успел рассказать папе и его курии, что именно тексаркские солдаты перебили окна в его доме, подожгли поля его и соседей, но Чернозуб решил, что он врет. По крайней мере, в чем-то. В военные времена искренность была столь же редка, как и красота. И то и другое появлялось случайно, в неожиданных местах – как блик солнца на пуговице одежды трупа.

Тра-та-та.

Надо было что-то делать наконец. Чернозуб чувствовал, что в нем живут два человека: один боялся этого возбуждения, а другой наслаждался им; один неторопливо спускался по склону холма к пасущимся лошадям, а другой, притормаживая, зарывался пятками в мягкую землю. Ему нравилось на вершине холма, ибо тут он возносился, или почти возносился, над верхушками деревьев. Спускаться к ним было почти тем же самым, что спускаться в тюремный подвал.