За строкой приговора…, стр. 25

Прихожу утром на работу — Самаев вызывает. «Перечислила деньги студентам?» — «Нет ещё». — «Почему?» — «Работы много». «Так, — говорит, — дорогая, дело у нас не пойдёт. Мы, — говорит, — не при капитализме живём, на себя работаем. Мы, — говорит, — должны не коптеть, а гореть на работе». Как сказал он это, терять-то мне уже было нечего. И стипендии присваивала, так меня злость по-новой схватила, даже в жар бросило. «Ну, раз так, — говорю, — сию секунду перечислю».

И перечислила, и получила свою первую «стипендию»… От злости я это сделала. Ну, а потом все как-то само собой пошло, как мяч под горку покатилось. Теперь и подоходный налог, который в райфо должна была перечислять, и деньги за рационализаторство и изобретательство.

В открытую действовала, на глазах. Какие уж там хитрости! Все ждала, когда за руку схватят. «Вот, — думаю, — на этом документе сгорю, слепому видно, что подлог». Нет, без сучка и задоринки проходит.

Присвою сто рублей — мне десятку в премию, присвою двести — меня двадцатью рубликами премируют. И злюсь, и смеюсь. Так бы, наверно, до сих пор работала, если бы не ревизия.

Вот оно как, гражданин следователь, получилось. А вины своей я не оспариваю. Что есть, то есть. Оно и к лучшему. Как-никак четыре года. Надоело судьбу да людей испытывать…

ВТОРОЙ МОНОЛОГ

Один мой приятель шутил, что естественная убыль свойственна не только материальным ценностям. Он утверждал, что у каждого с годами происходит усушка идеалов, утруска честности и провес романтики. Остроумно, но необоснованно.

Чепуха! Досужие выдумки людей, которые не хотят или не умеют думать.

Нет, усушки идеалов не произошло. И все-таки я что-то безвозвратно потерял, что-то важное, может, даже самое важное в жизни.

Но что?

Вы как-то в разговоре упомянули, что мои коллеги и студенты отзываются обо мне как о честном человеке. Вас это, конечно, удивляет. Ещё более странным вам покажется, если я скажу, что сам себя до последнего времени считал честным человеком. Да, считал. И от этого заблуждения мне очень трудно отказаться. Даже сейчас у меня временами мелькает мысль: а может быть, поступки людей не всегда соответствуют их характеру, взглядам? Как в математике? Плюс на минус даёт минус. Может, и в жизни преступление — это иной раз только произведение положительного на отрицательные обстоятельства?

Как ваше мнение? Чепуха? Да, конечно. Просто мысль увёртлива, она везде пытается найти щёлочку. Человек не столько себе судья, сколько адвокат. Он всегда хочет оправдать себя, по крайней мере в собственных глазах…

Я знаю, что говорю сбивчиво. Извините. Но я не в состоянии сосредоточиться, а мне это необходимо. Я не в том возрасте, чтобы рассчитывать на новую жизнь, которая начнётся после того, как я искуплю свою вину. И вы тоже прекрасно понимаете, что её не будет. Ничего больше не будет. Приговор суда — официальное свидетельство о моей духовной смерти. Вы это знаете. Страшно, конечно. И все же весь этот месяц меня не столько волнует моё ближайшее будущее, сколько этот проклятый вопрос: почему я стал преступником, где то пятнышко, которое переродилось в раковую опухоль?

Я обязан ответить себе на этот вопрос. Понимаете? Обязан.

Камера имеет свои особенности. Мы живём слишком бурной, слишком насыщенной жизнью. Мы все время торопимся успеть что-то сделать, нам некогда оглянуться, осмотреться, проанализировать промчавшиеся с космической скоростью события. Мы не ходим — мы бежим, едем, летим. И все вперёд. А в тюрьме время никуда не торопится. И люди никуда не торопятся. Они спят, едят и копаются в прошлом. Вот и я копаюсь… Все вспоминаю, анализирую, разбираюсь…

Сегодня в тюрьме Никонова встретил. Мы же теперь с ним связаны одной верёвочкой. На вашем языке он «взяткодатель», а я «взяткополучатель». Увидел его — и сразу передо мной сцена нашего знакомства. Все помню, до мельчайших подробностей. Даже помню, какой на нем был галстук — узкий, старомодный, в горошек. В дни моей юности в нашем городке такие галстуки носили в особо торжественных случаях. Мой отец одевал такой галстук, когда шёл в театр. Но это, конечно, к делу не относится. Вас интересует, как и при каких обстоятельствах я встретился с Никоновым здесь. Я Никонова знал раньше. В нашем городке все друг друга знали. Но я уехал из городка мальчишкой, а он тогда был взрослым человеком. По-настоящему мы познакомились спустя двадцать пять лет, месяц назад, когда он вместе с сыном пришёл ко мне, доценту, члену приёмной комиссии института, куда хотел поступить его Сергей.

Он мне очень понравился, этот Никонов. Седой, благообразный. Радостно у меня в тот вечер на душе было, временами детства пахнуло. Уютно я себя с ним чувствовал, все умилялся: земляки! Домик вспомнил, в котором рос, яблоньки, черёмуху в палисаднике. Я, конечно, расчувствовался, пригласил его и сына к себе на квартиру. Выпили, вспомнили наш городок. А потом Никонов заговорил о поступлении Сергея в институт. Говорил он осторожно, обиняками, и я не сообразил, в чем дело. Я сказал, что сделаю, разумеется, для земляков все возможное, что пусть Серёжа не беспокоится: не боги горшки обжигают. Я его подготовлю к вступительным экзаменам, кажется, даже из Пушкина что-то к месту процитировал. Никонов переменил тему. Но когда на столе оказалась вторая бутылка, он вновь вернулся к этому разговору. Я наконец понял, что речь идёт о незаконном поступлении в институт, и мгновенно протрезвел. «На это я не могу пойти, Федор Алексеевич». — «Почему, Дима?»

Никонов не требовал, не злился — он просто хотел меня понять. Хотел и не мог. В его благообразной седой голове не укладывалось, почему земляк не может помочь земляку в таком плёвом деле. Его глаза смотрели в мои доброжелательно и наивно: «Почему, Дима?»

Я не мог его обидеть. Мне было смешно и немного грустно. Я начал в деликатной форме объяснять ему, что это — преступление не только против закона, но и против нравственности. То, что он хочет, противоречит моим принципам.

Он как будто сочувственно слушал, кивал головой, соглашался, а когда я кончил, спросил: «Сколько?» — «Что сколько?» — «Сколько тебе денег нужно, Дима?»

У меня потемнело в глазах. Я закричал, затопал ногами… Никонов и его сын ушли. А под утро Никонов снова появился. Я не успел его вытолкнуть. Едва я открыл дверь, он повалился мне в ноги. Я пытался его поднять, но не мог. Он ползал по полу на коленях, хватал меня за руки. Это было не только мерзко, это было страшно. Понимаете? Страшно. У меня было только одно желание: скорей уйти, убежать от этого кошмара. Но я не мог вырваться из его рук. У него были очень холодные мокрые руки… Я и сейчас чувствую их прикосновение…

Что? Да, конечно, я согласился. Я бы согласился тогда на все, на все без исключения.

Никонов ушёл. А утром я обнаружил на телефонном столике деньги. Они были завёрнуты в бумагу и перевязаны шпагатом. Я их схватил и кинулся в гостиницу, в которой они остановились.

Номер Никонова был на втором этаже, но мне не пришлось подниматься, мы с ним столкнулись в вестибюле. Я не успел ничего сказать. Увидев в руках у меня пачку, он побагровел и закричал: «Мало? Мало, лихоимец? Портки с меня содрать хочешь?»

Он так громко кричал, что в вестибюле все всполошились. Среди сидящих за ближайшим столиком я увидел аспиранта Богоявленского, он был с какой-то девушкой и смотрел в мою сторону. Мне показалось, что он улыбается… Ничего не соображая, я сунул деньги обратно в карман и выскочил на улицу… В голове было одно: «Бежать, скорей бежать…»

Но постойте… Так… Я сказал, что ничего тогда не соображал. Нет, я все соображал. Я прекрасно понимал, к каким последствиям может в институте привести тот скандал. Именно поэтому я и убежал.

Я опасался за своё честное имя, за свою репутацию, за общественное положение…

Тут какой-то парадокс. Спасая свою честь в глазах других, я фактически пошёл на преступление, надеясь, что это останется в тайне. Видимо, я подсознательно считал, что лучше быть подлецом, но считаться честным человеком, чем наоборот.