Звезда на одну роль, стр. 49

– Нет ничего приятнее хорошо прожаренного куска мяса, съеденного ночью, – шутил Гиберти за ужином, он осторожно взял в руки вертел и впился желтыми зубами в шашлык. Пожевал, подвигал шильцами усов и вернул вертел на блюдо. – Нет, этот как раз прожарен слабо. Мясо розовое, видите – сукровица.

Верховцев подозвал официанта и велел принести итальянцу другую порцию.

– Вкус крови, Игорь, странен, – молвил Гиберти задумчиво. – На первый глоток – противно, а потом… А ее запах… Знаете, мне вспомнилась одна строфа Джона Донна: На запах крови слетаются пчелы из Ада. Говорят, что, если пчела находит то, что ей нужно, она возвращается в улей и сообщает сородичам дорогу к тому месту. И туда уже летит весь рой.

Верховцев в тот момент почувствовал, как сердце дико забилось в его груди: «Вот. Вот ОНО. То, что должно делать, – делай».

– Синьор Анджелико, мне хотелось бы показать вам одну мою работу, – сказал он, с усилием сглотнув комок в горле.

– Да? – Гиберти задумчиво отправил в рот кусочек лимона.

– Это постановка пьесы Уайльда. Моя постановка.

– Да?

– Мне хотелось, чтобы моим первым зрителем стали именно вы.

– Да? – Гиберти слабо улыбнулся. – Это так важно для вас?

– Это смысл моей жизни. Мое искусство…

– Ах, мой милый молодой друг! – засмеялся-закашлял Гиберти. – Жизнь, смысл, искусство… Русские слишком выспренно выражают свои чувства, это еще по Достоевскому заметно. Итальянцы еще хуже – они просто пустомели и болтуны. За всеми этими громкими фразами забывается самое главное: наше ощущение жизни ужасающе недолговечно. Каких-нибудь пятьдесят-шестьдесят лет – и нас нет. Какой уж тут смысл? Не говорить мы должны, а, сосредоточась всем существом, смотреть и слушать. Смотреть и слушать жизнь, милый мой друг, ибо она преходяща. И если мы займемся только этим, у нас просто не останется времени на все красивые теории о том, что мы «видим и слышим». Нам надо беспрерывно и неутомимо искать новых впечатлений, примерять новые суждения, наблюдать все, все в этой жизни, ибо каждая ее минута уходит от нас безвозвратно. А театр – это призрак жизни, это ее бледная тень.

– Я и приглашаю вас, синьор Анджелико, наблюдать, – тихо сказал Верховцев.

– Что наблюдать?

– Жизнь.

Гиберти усмехнулся:

– Я не хожу в театр вот уже двадцать лет, милый мой друг.

– Но это не театр.

– Что же это?

– Жизнь, – повторил Верховцев настойчиво.

В ТОТ РАЗ ОНИ ПРЕВЗОШЛИ СЕБЯ. Единственный зритель – синьор Анджелико Гиберти – был их главным судьей. Когда все было кончено, когда Игорь Верховцев в душистых, затканных золотом одеждах, в высокой тиаре тетрарха сошел с маленькой сцены и направился в зал, Гиберти, великий Гиберги, истерически засмеявшись и тыкая тонким смуглым пальцем в то, что еще лежало там, там… на этой самой сцене, выкрикнул:

– Пчелы из Ада, они прилетят! О, теперь-то они прилетят сюда целым роем! Ибо одна из них, самая первая, – я! Я!

Лели принесла ему вина. Ее руки, окольцованные браслетами, мелко дрожали. Зубы синьора Гиберти стучали о край бокала.

– Я прямой потомок римлян, мой друг. Я всегда мечтал увидеть гладиаторский бой, – шептал он. – И вот я увидел. Мечта сбылась. Но как! Кто бы мог подумать. И где!

Верховцев молчал. Он был потрясен до глубины души. Он слушал себя, анализировал. На этот раз его ощущения были совершенно иными. Совершенно.

– И вы действительно уверены, что там, на квартире на Литл-Колледж-стрит, где собирались поклонники «Зеленой гвоздики», происходило нечто подобное? – шептал Гиберти, дыхание со свистом вылетало из его щуплой груди.

– Да. – Верховцев убедил себя, что так оно и было, и ему хотелось убедить художника. – Да.

– Но Уайльда никто не может упрекнуть в жестокости! – воскликнул Гиберти.

– Разве жизнь может быть жестока? – Верховцев в изнеможении опустился на ковер. – Разве это не ваши слова?

– Да-да, несомненно, но… – Гиберти сумасшедшими глазами, в которых метались страх и восторг, оглядел Зал Мистерий. – Но этого просто не может быть! Я не верю самому себе!

– Но это было. И прошло. Новое ощущение в копилку опыта жизни. Новый стимул ее. Вы удивлены, синьор Анджелико?

– Да, мой друг. Да! Вы поразили меня. Это не то слово, какое я хотел бы сказать. Это слишком тусклое слово для выражения моих чувств. Вы…

– Не я. – Верховцев снял с головы тиару. – Я только раб Мастера, черный невольник в серебряном ошейнике. Он создал это. Он сказал, Оскар О'Флаэрти Уайльд: «Я изменил души людей и облик вещей. Все, что я делал, изумляло. Я взял пьесу, самую ее объективную форму, какая известна искусству, и сделал из нее средство выражения глубоко личного, что есть во мне. Я наделил ее новой красотой. Я пробудил воображение своего века». Это все он, Оскар О'Флаэрти Уайльд.

– Он. – Гиберти закрыл глаза. Смуглая подагрическая рука его впилась в валик дивана. – Он был дьявол, ваш Уайльд, это комплимент, заметьте. И вы дьявол. Очень молодой, очень обаятельный. Дьявол.

– Так пчелы прилетят ко мне? – тихо спросил Верховцев.

Гиберти кивнул.

Через день он покинул Москву, а за два часа перед отлетом его секретарь привез в особняк в Холодном переулке подарок для синьора Верховцева. В сафьяновом футляре лежал акварельный рисунок Гиберти: «Лорд Альфред Дуглас в роли…»

Да-да, в той самой роли, столь талантливо снова исполненной Олли и той нежной белокурой девочкой, говорившей со смешным оканьем по-волжски, которая так поразила его. Первоначальная стоимость рисунка, как узнал впоследствии Данила по просьбе Верховцева, по оценке аукциона Кристи, равнялась двумстам тысячам долларов.

Почин был сделан: первая пчела принесла первый мед. И он на вкус казался и сладок и горек. Это и было начало всего. Гиберти имел в Европе множество друзей. И они проявили не более здравого смысла и не менее любопытства, чем создатель «Совокупления в Эдеме». Можно было заводить картотеку, ждать заказов на места в зрительном зале.

Они вскоре последовали. Господин Ямамото – автомобильный король из Страны восходящего солнца – был не первым, кто хотел увидеть все от начала до конца. Не первым и не последним… Даст Бог, не последним. Даст Бог. «Не кощунствуй, – оборвал себя Верховцев. – Не Бог, а…»

Тут в зале зажегся свет. Первое действие «Волшебной флейты» кончилось, наступил антракт. Мимо их ложи прошла стройная шатенка в открытом белом платье с ниткой жемчуга на шее. Она в упор смотрела на Данилу. Глаза ее сияли. Данила наклонился к Олли и нежно поцеловал его в губы прямо на ее глазах. Шатенка резко отвернулась. Ее лоб, щеки, шея под жемчужным колье стали клюквенного цвета. В оркестровой яме кто-то настраивал виолончель.

Глава 21

ГОЛОВА КРЕСТИТЕЛЯ

Все воскресенье Катя отдыхала: нежилась в ванне, лежала на диване, с наслаждением перелистывая свою любимейшую книгу: «Наполеон Бонапарт. Воспоминания».

Кравченко, явившийся из спортивного зала, бросил хмурый взгляд на книгу – готово дело, приступ меланхолии, или, как он говаривал, девичий бонапартизм. Он от всей души ненавидел и эту книгу, и это Катино состояние души. «И кто ей только вбил в голову, что она сможет написать роман о Наполеоне? Какой идиот впервые обнадежил ее, что она станет писательницей? – думал он тоскливо. – Как начались эти литературные бредни, у нас с ней все вкривь и вкось поехало…»

– Кать…

– Что?

– Ты в тот магазин на Кузнецком пока не лезь. Я сам на него сначала погляжу, – предупредил он. Надо ведь было хоть что-то сказать! Молчание становилось тягостным.

– Хорошо. – Она подняла голову от книги, улыбнулась вроде ласково, а глаза – пустые, нездешние. Там она, в Египте, со своим треклятым Бонапартом… Кравченко в сердцах швырнул на стул махровое полотенце, вытащенное им из сумки.

– Ты работать сегодня будешь, да? – Он старался, чтобы его голос звучал как можно более равнодушно.