Флердоранж – аромат траура, стр. 22

– Ты ж говорил – не старый он совсем, – Валя усмехнулся. – Вот здесь мы с тобой сидели – ты это говорил, не помнишь? Это я тебе сказал: старик он, сорок лет ведь уж с хвостом мужику. А ты мне: не в возрасте дело.

– А ты, Журавль, я смотрю, так все прямо и запоминаешь. Так и записываешь за мной. Холодно тут, пошли домой?

– Погоди. Дай покурить человеку. Я целый вечер не курил. Вон, глянь, – Валя ткнул папиросой в сторону усадьбы. – Свет наверху зажгли. Сейчас мать к себе в комнату читать уйдет, тогда и двинем.

– Ты хотел бы иметь такой же дом, Журавль? – задумчиво спросил Леша Изумрудов.

– Как Лесное? Не знаю. Если бы тут все цело было, а так… Тут бабок надо пропасть, чтобы все это поднять, в натуральный вид привести. А потом нервы. Хорошо Денис Григорьевич все на себя сейчас взял, а без него бы труба нашему была. Попрыгал бы патрон как миленький, подрыгался бы. Я хотел бы, Леха, но только не такого. Другого.

– Чего, Журавль?

Валя посмотрел на освещенные окна усадьбы.

– Сложно объяснять, Леха. Как-нибудь потом.

– А я бы хотел. Роман мне рассказывал, какой у него дом в Лугано, какой в Париже.

– Чего рассказывать? Вот смотаешься с ним в Париж. Ты ж говорил, он берет тебя с собой на Рождество. Католическое.

– Берет.

– Ну и будь счастлив.

– А я счастлив, Журавль. Знаешь, я раньше думал… Когда я тебе про это сказал…

– Про что? – Валя прищурился.

– Ну про это, про нас с ним, я думал, ты сразу… В общем, я думал, ты возражать будешь, пошлешь меня…

– Я? Да ты что? Что я, не понимаю? Да наплевать! Каждый устраивается как умеет, живет как хочет. Расслабляется как может. Подходит тебе это – пожалуйста, кто мешает? В Париж вдвоем слетаете, может, и вообще там останетесь.

– Нет, он сказал, что едет, чтобы окончательно уладить дело о разводе. А потом вернется.

– А я думал, сдрейфил он, отвалить хочет.

– Он не сдрейфил. Он ни во что такое не верит. Принципиально.

– А кто верит? Леха, ну кто? Ты, я? И мы не верим. Никто не верит.

– Не знаю я, – Изумрудов бросил окурок на землю и наступил на него подошвой кроссовки. – Между прочим, священника в понедельник хоронить будут. Я слышал: мать твоя Наталье говорила. Она на похороны идти хочет, а Наталья сказала: не могу – в Москву в понедельник утром поеду. У них ученый совет на кафедре.

– Слышишь? Что это? – тревожно спросил вдруг Валя. Они прислушались, кругом была ночь и тьма. Вода в пруду была словно залита сверху черным лаком.

– Коты, наверное, деревенские шныряют по кустам, – Валя нагнулся, поднял с земли палку и швырнул в воду – бултых. – А слабо тут всю ночь прокантоваться?

– Холодно здесь, сыро как в склепе, – Изумрудов передернул плечами. – А там тоже не лучше.

– Где?

– Там, – Изумрудов кивнул на дом. – Слышь, Журавль, ты последнее время ничего не замечал?

– Я? Нет, а что?

– Да ничего, только сплю я вот что-то по ночам плохо. Иногда проснусь среди ночи, словно толкнет меня что-то, и знаешь… Кажется мне, что в комнате кто-то есть. Кто-то еще… Журавль, ты представь, ведь там, где мы спим, раньше палаты были больничные. Шизоидов здесь держали.

– Шизоиды разные, Леха, бывают. Вон у матери моей брат – дядя Саша. Так он до армии нормальный был, а из армии вернулся – шизик. В Ганнушкина его положили, там и умер. А безобидный был. Его даже на выходные домой мои дед с бабкой брали. А в комнату к тебе ночью ты сам прекрасно знаешь, кто может заглянуть.

Изумрудов резко отвернулся, засунул руки глубоко в карманы своей яркой куртки «Томми Хильфингер» (это был подарок Салтыкова, и он с этим подарком не расставался) и зашагал по темной аллее к флигелю. Валя догнал его уже у самого крыльца. Машина с официантами из ресторана давно уже ушла. И в Лесном чужих не осталось – только свои.

Глава 10

ВАТЕРКЛОЗЕТ

С самого утра Долорес Дмитриевна Журавлева не присела – все дела, заботы. Так всегда бывает по понедельникам после воскресного затишья: машина привозит рабочих, начинается новая трудовая неделя, и нет ни минуты покоя.

Переехать в Лесное и стать там консультантом реставрационных работ и хранителем будущей музейной экспозиции (которой пока еще не было и в помине) Долорес Дмитриевна согласилась после долгих мучительных раздумий и то лишь только из-за денег. По меркам Музейного фонда, где Долорес Дмитриевна бессменно трудилась почти двадцать лет, пятьсот долларов, положенные ей в качестве жалованья Салтыковым, были приличной суммой. Возраст Долорес Дмитриевны был самый опасный – предпенсионный. В Музейном фонде шли постоянные реорганизации и сокращения. Долорес Дмитриевну на работе ценили, да и подруга ее профессор Филологова никогда бы не дала ее тронуть, сократить – ее слово многое значило в научных кругах, однако…

Однако все было сложнее, чем казалось на первый взгляд. И когда все та же Филологова сообщила Долорес Дмитриевне о предложении Салтыкова, которого она хорошо знала еще по Парижу, куда неоднократно ездила в составе самых разных делегаций, она почти сразу же поставила вопрос ребром: «Дорогая моя, это предложение нам с тобой надо принять, одна без тебя я там не справлюсь».

Перспектива крутых перемен, переезда из Москвы в область и жизни в отреставрированной усадьбе, превращенной не то в загородный клуб, не то в отель-музей, вселила в сердце Долорес Дмитриевны сомнения и переживания, которых она доселе не знала. Она часто вспоминала, как работала вместе с Филологовой в усадьбе Поленово, в Пушкиногорье, завидуя в душе хранителям этих прославленных музеев, известным на всю страну ученым, постоянно выступающим по каналу «Культура».

Долорес Дмитриевна считала, что и ей тоже есть что сказать с телевизионного экрана о разумном, добром, вечном. Но в Лесном с его сумбурной и нескончаемой стройкой все было совсем не так, как в Поленове.

Сама не зная как, Долорес Дмитриевна с головой погрузилась в ненавистный быт, в мгновение ока превратившись из консультанта-хранителя в самую обычную экономку. Кроме проблем с реставрацией интерьеров и воссоздания первоначального облика усадьбы, на нее лавиной обрушились обязанности кухни, уборки, слежки за тем, чтобы рабочие не воровали и не лодырничали, чтобы из Коломны вовремя приходила машина с продуктами и бельем из прачечной, и многое другое, от чего по вечерам адски болела голова и подскакивало давление.

Наталья Павловна Филологова бытом в Лесном не занималась. Она умела себя поставить и одновременно соблюсти все приличия. Да и Салтыков, кажется, уважал ее больше и чутко прислушивался к ее мнению, потому что Наталья Павловна была ведущим специалистом по истории усадебно-парковой архитектуры восемнадцатого века. И знала фамильные хроники дворянских родов Салтыковых, Лыковых, Бибиковых, Бестужевых, Ягужинских, Меншиковых, Голицыных, Мещерских, Нарышкиных и Трубецких намного лучше и подробнее, чем все их разбросанные по свету, разобщенные революциями, эмиграциями и всеобщим отчуждением потомки.

А Долорес Дмитриевна была всегда лишь тенью своей подруги, да и по натуре – покладиста и безотказна. Когда из города приходила машина с продуктами, заказанными Денисом Григорьевичем Малявиным, ведавшим в Лесном не только стройкой, но и всеми повседневными бытовыми расходами, и оказывалось, что, как всегда в спешке, позабыли заказать свежий творог, сметану или яйца, Долорес Дмитриевна, не ропща, брала в руки сумку, надевала куртку и старые кроссовки и сама отправлялась в Воздвиженское в магазин пешком.

Да, все это было, конечно, хлопотно и обременительно. Но Долорес Дмитриевна успокаивала себя мыслью о главном преимуществе жизни в Лесном: под крылом Салтыкова она и ее обожаемый, росший с трех лет без отца сын Валя существовали практически на всем готовом. Ежемесячную зарплату в пятьсот долларов в этой глуши не на что было расходовать. И в результате для сына Вали (о себе Долорес Дмитриевна думала мало) постепенно накапливался какой-никакой капитал.