Заговор посвященных, стр. 96

ВТОРОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ К ЭПИЛОГУ

Двадцать первого декабря я засел за работу над романом, внимательно перечитывая текст и делая на листе, лежащем рядом с клавиатурой, пометки для будущего эпилога. А двадцать второго заболел наш кот Степан. Собственно, кот был уже старый. Весной ему стукнуло бы двенадцать, и определенными хворями маялся он давно как всякое городское животное, отравленное скверной экологией и сомнительно сбалансированным сухим кормом. Например, периодически у Степана начинал слезиться и опухать правый глаз. Помогала от этого только дексона – дефицитный препарат, который приходилось искать по всем аптекам. А закупать его про запас не было возможности – быстро заканчивался срок годности.

На этот раз капли не помогли, хотя Степа на удивление покорно подставлял под пипетку свой страшенный заплывший глаз с красным набухшим веком. Еще через день у него разнесло всю мордочку и начала вылезать шерсть, а двадцать четвертого утром образовалась жуткая кроваво-гнойная язва. Очевидно, оно зудело, и зверек лапой расчесал ранку, но все равно такое стремительное течение процесса по-настоящему напугало нас. Мы с Белкой подхватились и рванули к знакомому врачу в ветеринарную академию.

Был очень морозный день, Степана пришлось укутать в одеяло и ходить с ним, как с маленьким ребенком. Молодой профессор Елена Петровна с милой и на удивление подходящей фамилией Лапочкина, пока рассматривала язву, пыталась, мобилизуя весь свой опыт, не подать виду, но я все равно отметил, как помрачнело ее лицо и большие красивые глаза потухли.

– Сходите на рентген, – резюмировала она, наконец.

И мы поперлись через всю огромную территорию академии к дальнему корпусу под тоскливое завывание вьюги, пряча от колючей снежной крупы нашего запеленатого младенца.

Рентгенолога пришлось подождать. У него на столе под могучей установкой, напоминавшей телевизионную камеру, целая бригада хирургов и хозяин в придачу сражались, пыхтя и матерясь, с американским бульдогом, попавшим под машину. Несчастному псу с раздробленными костями было нестерпимо больно, он дергался, рычал, пытался укусить и скулил, абсолютно не желая принимать те позы к которым его принуждали. В общем, обстановка была гнетущей. Степан напротив проявил полное безразличие ко всему и снимок его головы сделали быстро.

Усатый крепкий рентгенолог с закатанными до локтя рукавами зеленого халата, из-под которого торчали волосатые ручищи, выложил нам с прямотою военно-полевого хирурга:

– Сколько лет зверю? Одиннадцать? Усыпляйте. У него остеосаркома. Это и у молодых-то практически не лечится. Вот, видите? Разрыхление костных тканей черепа.

Белка закрыла лицо руками и едва не разрыдалась в голос. Да я и сам чуть не плакал. С котом Степаном мы прожили целую жизнь. А для нашего Рюшика эта фраза звучала буквально, ведь он был лишь на год старше любимого кота. И ужаснее всего было думать о том, как приедем домой и сообщим трагический вердикт сыну.

Елена Петровна долго вертела в руках снимок, шевелила губами, прятала глаза, бормотала что-то себе под нос и все не спешила с выводами. Наконец, я не выдержал и спросил:

– Это остеосаркома?

– Откуда вы знаете? – вздрогнула доктор Лапочкина.

– Рентгенолог сказал.

– Он прав. Тут не может быть двух мнений.

– И что же теперь? – с усилием выдавил я.

Заплаканная Белка даже и говорить не могла.

– Я выпишу вам самый сильный антибиотик и антиаллергент к нему. Попробуйте поколоть. Он либо поможет в течение недели, либо… – она замялась, – либо не поможет.

Белка почему-то сразу уверовала в чудесное исцеление. Даже плакать перестала. По дороге мы заехали в аптеку, а дома, едва раздевшись и помыв руки, принялись за уколы. Андрюшке, конечно, ничего плохого говорить не стали. Но я-то уже понял: все это мышиная возня.

Какие тут могут быть уколы, какие антибиотики?! Если в течение двух дней ни с того ни с сего у животного разрыхляются кости черепа. Я понял – и это было как озарение – в тот самый час, когда я внутренне отказался принимать на себя финальный удар мироздания, эту благородную миссию взял на себя мой кот Степан. Скажете, бред? Ничего подобного! Это – истинная правда. И мне стало так стыдно, что я, конечно же, немедленно выпил. Белка не комментировала. Ей было не до меня.

А вечером в канун европейского рождества на Бульваре, разумеется, полагалось. И водочки мы там по морозцу накатили неслабо. То есть так неслабо, что я элементарно не помню, как уходил домой.

Я вообще ничего дальше не помню.

Хотя Белка потом рассказывала, что я исправно просыпался по утрам, завтракал (с коньяком или бренди), садился к компьютеру, работал (с ромом или текилой), обедал (с виски или граппой), ужинал (с джином или аквавитом) и ходил на Бульвар (с водкой, исключительно с водкой). И до наступления Нового года я таки сотворил эпилог и отправил его Стиву, а Белка из любопытства распечатала этот текст и с удивлением обнаружила, что написано все весьма складно и даже без грамматических ошибок.

ЭПИЛОГ

Я долго шел по неровной грунтовой дороге. Было совсем темно, и ступать приходилось осторожно, намаявшиеся ноги подчинялись плохо. А когда остановился, сразу увидел: мрак давно перестал быть абсолютным, наверно, я просто все это время шел с закрытыми глазами, элементарно устав от отсутствия света. Впереди маячил узкий клин неба, густой, зеленовато-серый, а по бокам темной стеной возвышался лес. За деревьями смутно угадывались безобидные крупные звери, вроде благородных оленей, они вздыхали и вздрагивали во сне. В придорожном кустарнике надрывно и тоскливо прокричала выпь. Легкий порыв ветра принес запах цветущей сирени. А в отдалении, чуть справа, дрожала маленькая желтая точка. Светлячок? Да нет, скорее окно или факел. И я пошел на этот огонек, забыв про усталость, все быстрее, быстрее, иногда спотыкаясь и дважды чуть не упав.

Под высоким тусклым фонарем на пороге жалкой лачуги сидел человек в черном плаще с капюшоном и строгал палочку.

– Здравствуй, Додик, – сказал он. – Видишь, с помощью, например, вот такой острой деревяшки очень легко убить человека.

– Вижу. Здравствуйте, Петр Михалыч.

Композитор Достоевский никогда не называл меня Давидом. Либо Додиком, либо Давидом Юрьевичем – в зависимости от настроения, а настроение людей Глотков всегда чувствовал исключительно тонко.

– Вот, – сообщил Глотков, – не получилось.

И вяло махнул рукой за спину.

Только тут я заметил, что на крыльце лежит еще один человек. Большая, черная, неподвижная груда. Нехорошо лежит. Мертво.

– Не получилось, – повторил Глотков. – Убивать отлично умею, а вот спасти человека не удалось. А он меня спас. В девяносто третьем, в Абхазии. А в девяносто пятом в Боснии я был уже без него. И погиб.

Он помолчал.

– Это все песни, Додик, что мы, Посвященные, можем обратно в земную жизнь вернуться. На Землю – да, а в земную жизнь – никак не получается. Понимаешь разницу, Додик?

– Понимаю, – кивнул я, – вы только за всех не говорите, Петр Михалыч. Ладно? Люди все очень разные.

– А, бросьте, Додик! В чем-то главном люди одинаковы. Просто одни умеют и убивать, и спасать, а другие – только убивать.

– А таких, которые умеют только спасать, а убивать не умеют вовсе, – таких вы не встречали? – вкрадчиво поинтересовался я.

– Таких не бывает, – грустно вздохнул Глотков. – Или это уже не люди.

– А-а, – протянул я неопределенно, мне совсем не хотелось ввязываться в спор.

Помолчав, я присел на ступеньку рядом и спросил:

– А кто это?

– Мой старый друг. Ланселот.

– Вот как! – только и сказал я.

Еще помолчали. Созрел новый вопрос:

– Почему его так странно звали? Он увлекался артуровским циклом?

– Нет, увлекался он совсем другими вещами. Просто сокращение красивое получилось: Леонид Сергеевич Лотошин – Леон. Се. Лот. Он не был Посвященным, – добавил зачем-то Глотков.