Точка сингулярности, стр. 43

Ничего себе реакция! Да это ж просто настоящая победа, это родственное понимание, это мир и дружба на долгие годы! Он налил ей вполовину от своей дозы, но Маринка сама добавила до краев и тоже опрокинула полностью, правда, закашлялась под конец, и он стучал ей по спине и отпаивал соком. Господи, она ему позволяла трогать себя, она разговаривала с ним, она с ним пила! С горя? Конечно, с горя! Но с общего горя…

И вот тогда он допустил непростительную ошибку – он решил поговорить об этом. А об этом не говорят через полчаса после. Ну, не говорят – и все! Ежу понятно, а он еще удумал оправдываться. В мигом запьяневшую голову пришла безумная мысль: ведь Маринка видела только минет и ничего другого, значит, не пойман – не вор, ничего другого и не было, может быть, это лучше, может, ей легче станет от этого, может, легче будет простить, если сейчас наврать, если так и сказать: «Не было больше ничего, ну, какая ерунда, ну, вот решил с симпатичной девчонкой оральным сексом позабавиться, ведь не трахались же, значит, не измена, а так интрижка, что-то среднее между стриптизом и пьяными ласками – к чему тут ревновать?»

Он примерно так и сказал ей, чуть короче, но так же сбивчиво, жалобно, бестолково, а потом переспросил еще нерешительней, уже читая полную ошарашенность на лице жены:

– Мариш, ну ведь, правда, ничего серьезного между нами и не было. Ведь правда?

Когда он понял, что ошибся, было уже поздно. Кровь ударила Маринке в лицо, она сделалась похожей на истеричного орущего младенца и поначалу квартиру огласил нечеловечески истошный вопль:

– Что?!! Что ты сказал?!!!

А потом… Редькин, конечно, знал, что его Маринка за словом в карман не полезет. Чтобы изящно и весьма оригинально формулировать мысли, у нее хватало всего: и эрудиции, и жизненного опыта, и даже известные филологические способности имелись. Ненормативной лексики женушка его тоже никогда не чуралась, опять же употребление мата в узком кругу друзей и родных грехом у них не считалось. Так что ввернуть иной раз в скучную речь какое-нибудь неожиданное пикантное словечко было для Маринки делом обычным. Но то, что Тимофей услышал теперь в ответ на свою робкую реплику, превзошло все мыслимые и немыслимые ожидания. Повторять этого не хотелось даже в мыслях, и он автоматически перевел поток ее брани на более или менее цивилизованный язык, словно готовил текст для какого-нибудь жеманно-православного натужно нравственного издательства:

– Что, ты сказал, блин?! – то ли взревела то ли взвизгнула его жена совершенно чужим, неузнаваемым голосом. – Это ты мне говоришь, что ничего между вами не было! Ой, как ты брешешь, милый! А то я тебя, вонючего козла, не знаю! Да если эта зараза у тебя хрен сосла, значит, вы уже перетрахались во все дыры как минимум дважды. И это называется, ничего между ними не было, твою мать! Да я ж сама видела, ты в ее дырку зарылся по самые уши, как поганый кобель в кусок тухлого мяса на помойке! Какая же ты, сволочь, блин!..

И когда первый шок от этого монолога миновал, Тимофей начал осознавать, что особенно сильно покоробил его не смысл сказанного, а форма, еще точнее – некоторые детали, например, это просторечное «сосла» вместо «сосала» или гадкое и нелюбимое ими обоими слово «вонючий», и особенно омерзительное «тухлое мясо»… Это были совсем чужие, не Маринкины слова, от них веяло потусторонней жутью и дремучей бабской ненавистью, которая, завладевая мозгом, превращает женщину в чудовище, в фурию, в зверье, охваченное бессмысленными и садистскими желаниями.

Тимофею захотелось спрятаться куда-нибудь подальше от такой Маринки и такого себя. Прятаться было в общем некуда, разве что недопитая треть бутылки манила последней спасительной дозой, и он успел схватить ее, присосаться к горлышку и вытянуть все до дна, до последней капли, пока не отняли. Вот тут его зашатало, Тимофей добрел до дивана, свернулся калачиком и быстро уснул.

«Прощай, осень! – подумал он мимолетно, уже проваливаясь в тяжелый липкий сон, и наконец-то понял смысл последних разгоновских строк:

Вторая жизнь приходит к нам сама,

И наступает вечная зима.

Он все перепутал: после осени не бывает опять осень, после осени наступает именно зима. Так уж заведено на этой планете.

Глава одиннадцатая

НАСЕКОМЫХ МОРИТЬ ЗАКАЗЫВАЛИ?

Тимофей очнулся в темноте и поначалу не понял, где он. В гортани пересохло, а язык и губы еще помнили восхитительный вкус ее нежных, трепетных складочек и пьянящих глубин, увлекающих в бесконечность. Неужели так и заснул у Юльки в прихожей, прямо на ковре? Да нет, вроде одетый он, вроде на кровати лежит… Но что было после? Что? Боже! Как тяжело вспоминать! Вот открывается дверь, вот входит Маринка и за нею полковник Соловьев, они так запросто входят и смотрят на Тимофея, а Тимофей, запрокинув голову, смотрит на них поверх восхитительно правильных, тугих и гладких Юлькиных ягодиц, и вроде надо встать, надо вскочить, но нет же сил оторваться от этой сладости! И девчонка уже ничего не видит, не слышит, она уже не здесь, ее колотит крупная дрожь – это потрясающе! – еще совсем чуть-чуть, мизерную капельку, и у него тоже подступит самое оно, однако эти двое входят, как смерть с косой, и Тимофей понимает, что Юлька-то успеет, просто не сможет остановиться, а у него уже ничего не выйдет, ничего… И потом опускается мрак.

Что же было после? Он вспоминает медленно и трудно. Допился, старый дурак, дотрахался с молоденькими девочками…

Так, понятно, он дома, на диване. За окном темно. Ага, вон часы на видюшнике – самое начало первого. Почему все спят в такую рань? Бывало с Верой Афанасьевной чаи гоняли и до двух, и до трех, иной раз и Верунчик с Никитой засиживались. А уж Маринка-то! Когда она в последний раз телевизор раньше половины третьего выключала? Господи, да где же она – Маринка?

И все-таки сначала он дошел до кухни и выпил два стакана холодной воды. А уж потом проверил первую пришедшую в голову гипотезу: действительно жена ушла спать к матери. Так уже было пару раз, когда он слишком сильно надирался, и Маринке было неприятно ложиться рядом. А сейчас – тем более, постель-то свободна.

Вода, конечно, помогла немного очухаться, но Тимофей уже догадался: чтобы вернуть ясность мысли полностью, ему придется глотнуть не воды. Стал напряженно вспоминать, что осталось в доме из благородных напитков. Шотландского виски ординарного в шкафу на донышке, джина чуть-чуть в холодильнике – все не то… Ага! Есть же еще маленькая ни разу не открытая бутылочка «Курвуазье», хранимая почти как реликвия уже лет пятнадцать. Ее еще Маринкиному отцу кто-то подарил, привезя из Франции в советские годы. Тогда это настоящая экзотика была, ни с того ни с сего пить грех, всё ждали достойного повода. Дождались. На поминках, понятно, такой коньяк смотрелся бы странно, потом – вообще, словно забыли, что это можно пить: стоит себе красивая бутылочка – и пусть стоит. Наконец, шикарных коньяков кругом стало море. Кого теперь удивишь довольно простеньким «Курвуазье» с выдержкой лет восемь? Да и емкость действительно маленькая – 0,35 – даже на двоих разлил и, как говорится, ни в голове, ни в жопе…

Одним словом, Тимофей загорелся выпить именно французского коньяка, именно из неприкосновенного запаса, ситуация того стоила: уж беспредел, так беспредел. А главное еще, что находилась заветная коробочка как раз в комнате тещи, то есть там, где сейчас спала Маринка. Редькин любил преодолевать собственноручно возведенные препятствия – риск быть застуканным сладко щекотал нервы и в итоге добавлял кайфа.

И сейчас ему с блеском удалось, подсветив себе зажигалкой, тихо-тихо отодвинуть большое стекло у хельги, потом уже практически на ощупь, двумя руками, извлечь матовую пузатую бутылочку из фирменной коробки и медленно протащить ее меж хрусталя и фарфора, практически ни за что не задев. Иным и не понять, как сладок после этого любой напиток!