Скажите там, чтоб больше не будили, стр. 8

– Эх ты, писатель! – услышал он ласковый знакомый голос. – Вставай, крокодильчик мой. Уснул прямо за столом. И главное, хоть бы одну строчку написал…

Маринкины руки лежали у него на плечах, а прядь ее волос упала за воротник его рубашки…

8. Последний аргумент идеализма

Треснула маленькая электронная лампочка, придавленная его лопаткой, и тонкое острое стекло вонзилось в тело. Он дернулся, открыл глаза и увидел все ту же отвратительную темноту. Из темноты раздавался хриплый голос:

– Не спать! Не спать. Жить тебе, что ли, надоело?

Он не сразу сообразил, что это его собственный голос, а когда сообразил, облился холодным потом. "Схожу с ума? – подумал он. – Ну, уж нет! Я так просто не дамся. Я жить хочу. И я еще буду драться за эту жизнь!"

Он перевернулся на живот и грохнул обеими руками по обломкам, так что они зазвенели и раскатились, рассыпались в стороны. И, приподнявшись на локтях, он вдруг начал хрипло и яростно декламировать:

И вечный бой! Покой нам только снится.

И тут же выплыла из подсознания вторая строчка, неожиданная, как крик в тишине:

И пусть ничто не потревожит сны.

А вместе с ней – еще две, удивительные, но уже мягкие, тихие:

Седая ночь, и дремлющие птицы Качаются от синей тишины.

Чьи это стихи? Он не мог вспомнить, но они возникли и теперь стучали в мозгу настойчиво и безжалостно:

И вечный бой! Атаки на рассвете, И пули, разучившиеся петь.

Кричали нам, что есть еще бессмертье, А мы хотели просто уцелеть.

Простите нас, мы до конца кипели, Мы падали на низенький бруствер.

Сердца рвались, метались и храпели, Как лошади, попав под артобстрел.

А последнее четверостишие, пронзительное и страшное, разорвалось в мозгу, как бомба:

Скажите там, чтоб больше не будили!

И пусть ничто не потревожит сны, – отчаянный, истошный вопль, переходящий в хрип. И сразу – совсем другая интонация: крик сменяется на шепот, строчки пронизаны болью, и из них текут, текут так долго сдерживаемые слезы:

Что из того, что мы не победили?

Что из того, что не вернулись мы?[Стихи Иосифа Бродского.]

Геннадий поднялся, кривясь от боли, брезгливо отряхнул прилипшие к телу мелкие стеклянные крошки и проковылял к окну. Стихи его потрясли. Он вспомнил теперь, откуда их знает. Эти четыре строфы читал Ленька в день их последней встречи. А у Геннадия была странная особенность: он иногда помимо воли запоминал с фотографической или, если угодно, с магнитофонной точностью какие-нибудь формулы, стихи, целые куски газетного, художественного или научного текста. Это случалось обычно в те, особенно важные для него дни, когда сосредоточивалась в мозгу вся интеллектуальная энергия. И тот слякотный октябрьский денек – кафе, разговоры, прощание на улице Горького – был именно таким.

А Вадим, вспомнил Геннадий, еще все долбил тогда про Кэрола Джойса. Да, про Джойса… Про Джойса тоже было что вспомнить.

Накануне, то есть месяц назад, Геннадию случайно попалась на глаза заметка в газете «Труд» с любопытным названием "Последний аргумент идеализма".

"Филадельфия, 25 октября, – так начиналась заметка. – Здесь во время лекции в Университете один из крупнейших физиков-теоретиков, видный представитель современной буржуазной философии, автор нашумевшей теории параллельных миров профессор Кэрол Д. Джойс застрелился в присутствии тысячной аудитории. Перед этим он заявил, что, как следует из его теории, смерть тела не является смертью духа, который есть не что иное, как информация, записанная в мозгу. Информация эта и переписывается якобы в момент смерти в некий параллельный мир, где души вновь обретают тела. Джойс также подчеркнул, что намерен вернуться в этот мир, как только сумеет найти метод "обратной перезаписи", но срок своего возвращения назвать не решился. Медицинская комиссия, проводившая обследование Джойса непосредственно перед лекцией, подтвердила слова ученого о его абсолютном физическом и психическом здоровье. Примечательно, что пять человек из зала тут же последовали примеру Джойса. Четверо из этих пятерых оказались учениками профессора".

Далее в заметке перечислялись заслуги Джойса как ученого-физика и выражалось сожаление по поводу его бессмысленных исследований в области теории параллельных миров, приведших ученого к трагическому финалу. Заканчивалась заметка так: "Идеализм во все времена был кровожаден. В средние века еретиков пытали и жгли на кострах. А сегодня, когда идеалистическому взгляду на мир уже подписан смертный приговор, апологеты отмирающих теорий пускают в ход последний аргумент – они уже готовы самоуничтожиться лишь для того, чтоб попытаться доказать невозможное".

Месяц назад (или все-таки сутки назад?) – в общем тогда, когда он прочел эту заметку, Джойс был ему смешон и жалок, он был почти на стороне журналиста из газеты «Труд». Теперь же он с уважением подумал не только о Джойсе как об ученом, но и его последнем поступке.

Американец оказался честнее: просто пустил себе пулю в лоб, не пытаясь искать, как Бариков, каких-нибудь хитрых способов перехода в иной мир.

Геннадий стоял, упершись руками в подоконник, и смотрел вниз. За окном все так же бесшумно и обреченно падал снег. Снежинки долетали до мокрого асфальта и таяли, прижавшись к нему. Во двор въехала черная «Волга». Из «Волги» вышел человек, одетый во все черное, прошел по белой, запорошенной траве, оставляя на ней черные следы, и скрылся в подъезде.

Геннадий вытянул шею и принялся ловить губами снежинки.

9. Закон Луча

В комнату вошел Джойс.

– Здравствуйте, Геннадий. Мне рассказал про вас Мирослав, и вот я уже здесь.

Все это было сказано на весьма чистом русском языке, и Геннадий, ответив на приветствие, не преминул удивиться.

– А, – махнул рукой Джойс, – здесь это элементарно, язык изучается за несколько дней. Вы это еще освоите. Перейдем к делу. Меня интересует ваш УАН. Ланьковский сделал очень похожую штуку у себя в Гдыне, а я собрал почти то же самое там, в Миннесоте. Мы уже обменивались опытом, поэтому смотреть обе конструкции не имеет смысла.

Достаточно одной. Гдыня ближе Миннесоты. Есть предложение лететь туда. Марина не возражала, и уже через час глайдер, ведомый Джойсом, взметнув соленые брызги, садился на знаменитом балтийском пляже, прямо на полосе прибоя. Белый купол лаборатории Ланьковского торчал над прибрежными кустами, как гигантское врытое в землю яйцо.

– Надеюсь, вы понимаете, – сказал Джойс, уже в который раз подводя Геннадия к своей главной мысли, – машина Ланьковского, да и моя тоже создавались не для наслаждений. В этом – главное различие. Мы просто хотим перебраться туда, откуда ушли. Но принцип аналогичный. Вы понимаете? Только мы чего-то не учитываем, и именно вы, Геннадий, – на вас надежда – можете нам помочь. Сделайте из машины Джойса – Ланьковского этакий "УАН наоборот", и благодарное человечество поставит вам памятник, какого не ставили еще никому.

– А зачем? – спросил Геннадий.

– Зачем вам памятник? – не понял Джойс.

– Нет. Зачем знать обратный путь? Чтобы любому открыть прямой?

Чтобы сюда повалили всей испакостили и этот мир, как тот? Нужно ли, Кэрол?

– Э-э, Геннадий! Вы задаете вопросы из области морали. А мораль вне науки. Или наука вне морали – как хотите. И если бы Эйнштейн и Резерфорд задавали себе много лишних вопросов, наука, пожалуй, бы до сих пор топталась в девятнадцатом столетии.

– А может быть, и к лучшему? Без Хиросимы-то?

– Нет, Геннадий. Вот это уж точно нет. Даже с позиций самой рафинированной морали. Во-первых, Хиросима – это семечки по сравнению со сталинскими и гитлеровскими лагерями, где все вполне обошлось без достижений передовой науки. А во-вторых… Эх, Геннадий, загадочная русская душа, втянули-таки вы меня в дискуссию о морали! Так вот, вовторых, науку никогда нельзя остановить. Если не мы, значит, кто-то другой. Так, может быть, все-таки лучше мы? Вот неужели вам, лично вам не хочется вернуться туда?