Катализ, стр. 83

Эта книга о том, как я, кому доступны все радости мира, плачу за них самую высокую цену, и потому – должно быть, именно потому – бываю по-настоящему счастлив.

Эпилог

– Посмотри, Черный, – сказал Женька, – что мне сегодня Боря подарил.

– Какой Боря?

Черный только вчера вернулся из первой своей межзвездной и был поэтому задумчив и рассеян.

– Ну, Кальтенберг-младший. Я еще по его сценарию фильм снимаю.

– А-а, – протянул Черный. – Ну-ка, ну-ка.

И взял из Женькиных рук сиброкнигу.

Они сидели на лавочке возле памятника, поставленного им больше ста лет назад и украшавшего все это время одну из любимых Женькиных площадей в Москве – бывшую Чернышевскую, бывшую Скобелевскую, бывшую Советскую, а ныне носящую имя Станского. С согласия Эдика площадь не переименовывали – название стало слишком привычным для москвичей, а Эдик был без предрассудков и не считал, что таким образом его заживо хоронят.

– Так это что, – спросил Черный, – вся прошлогодняя история здесь изложена?

– Ага, – подтвердил Женька, – документальная беллетристика: все записано либо с пленок, либо по свидетельствам очевидцев. Кстати, тут и про тебя есть, почитай. Боря неплохо пишет. Отцу-то он, конечно, в подметки не годится, но, знаешь, чтобы из той сумятицы и неразберихи сделать этакий боевичок со стройным сюжетом и четкими идеями, да при этом не исказить ни одного факта – надо обладать определенным мастерством. Почитай.

А Черный уже читал, и Женька, улыбнувшись, достал из пачки сигарету, закурил и стал смотреть на парадно-красное, неизменное в своей величавости здание по ту сторону Тверской – дом генерала-губернатора, он же Моссовет, он же Музей истории власти.

Создание этого музея было сродни страусиному закапыванию головы в песок, дескать, раз музей есть, значит власти уже нет. Наивно, конечно, думал Женька, но и приятно вместе с тем.

Потом он стал следить за веселыми по весне суетливыми воробьями, прыгающими вокруг, и перевел взгляд на бронзовые лица четверки полярников. Памятник был отличный. В натуральную величину, без тяжеловесной помпезности, которой отличался их конный предшественник – князь Юрий Владимирович со своей натужно простертой над городом рукой; и в то же время без модернистских вывертов. Скульптура была сделана в лучших традициях классиков, а может быть, ее автор учился у Родена – Женька не взялся бы судить о таких тонкостях. Но все они четверо стояли на постаменте как живые, все, и Любомир тоже.

Женька сидел на лавочке, курил, смотрел на памятник самому себе и ждал Катрин. Сейчас она придет, и они все вместе поедут в порт, а оттуда – на полюс. Потому что завтра – Пятое марта.

Из книги Бориса Кальтенберга «Хроника последнего утра»

5 марта 115 года ВК. 6.00 по Гринвичу

Шеф тайной полиции зеленых Спайдер Китарис шел по специальному переходу от зала партийных конференций к турецкой бане, где его ожидали шикарные бронзовокожие девочки, только вчера прилетевшие с Филиппин. Он шел и мысленно смаковал предстоящее удовольствие. И вспоминал далекие тридцатые годы, когда он был еще мальчишкой, шатался по борделям Калифорнии и Флориды, утраивал роскошные драки и мечтал о власти над миром. Он вспоминал славный тридцать девятый, когда на каникулах в Египте стал вакцинированным. В школе он создал себе репутацию ловеласа, но в действительности как огня боялся женщин. Высокий, широкоплечий, тренированный, он знал, что нравится им, и исходил желанием, но несколько раз, когда доходило до постели, имел возможность убедиться: он ничего не мог, не получалось. Чем больше хотел, тем меньше мог. И он стал их всех ненавидеть. И однажды взял девчонку силой. Вот когда у него получилось! И он почувствовал, что теперь иначе не сможет. Так зверь, вкусивший человечины, становится людоедом. И у Спайдера появилась мечта. Осуществленная в тридцать девятом. В Египте. Он шел теперь по коридору и вспоминал бьющееся под ним тело Лены Брусиловой и восхитительное приторное наслаждение от рвущейся под пальцами плоти. Ничего более прекрасного не было у него в жизни, и, извлекая из памяти те минуты безумной сладости, он всякий раз втайне надеялся, что ему еще доведется испытать из вновь. Хотя прекрасно знал: не доведется. Брусилов обещал убить его. Так разве что перед смертью? Но до смерти было еще лет двадцать биологических, и где-то там маячило бессмертие, сулимое оранжистами и геронтологами, и умирать не хотелось. Теперь особенно не хотелось. Он очень верил в этот день – пятое марта – день начала «Армагеддона» или Второго Великого Катаклизма. Будет такая заваруха, что Брусилову станет не до него, и тогда, быть может, он успеет, получив свое, удрать в какую-нибудь другую звездную систему. Китарис шел по спецпереходу и мечтал об этом.

6.15 по Гринвичу

Станский поправил воротничок рубашки и постучал в дверь Шейлы.

– Да, да, входи, – откликнулась та, и Станский шагнул внутрь.

Шейла в облегающем спортивном костюме быстро передвигалась по комнате, делая нечто вроде гимнастики, и одновременно примеривала к руке различные системы оружия, то и дело прищуривая глаз и целясь в стены.

– Ты готов? – спросила она. – Возьми пистолет. Это необходимо.

Станский выбрал наугад увесистое устройство из вороненой стали и положил во внутренний карман.

– Ты не сердишься на меня? – спросил он.

– Конечно, нет, – сказала Шейла. – Да и не до того сейчас.

Накануне они часов до двух спорили. Начали со злобной перепалки, затеянной Эдиком еще в информатике, потом неожиданно обнаружили большое сходство во взглядах, легко перешли на «ты» и в отличнейшем настроении поужинали, запоздало выпив на брудершафт апельсинового сока и строя грандиозные планы на будущее. Но когда речь зашла о гибернации, мнения их снова резко разделились, Станский подчеркнуто перешел на английский, как бы вновь обращаясь к ней официально, на «вы», Шейла начала непонятно ругаться по-норвежски, дошло чуть не до драки, и только уже среди ночи, внезапно опомнившись, Станский примирительно полез целоваться, но оба валились с ног от усталости и разошлись спать по разным комнатам.

– А куда мы идем? – поинтересовался Эдик.

– В резиденцию Кротова.

– Что, политическое убийство?

– Нет, просто переговоры. Но окончатся они, думаю, перестрелкой.

6.20 по Гринвичу

Андрей Чернов в сопровождении двух брусиловских телохранителей, переодевшихся в не столь вызывающие голубые комбинезоны, покинул

«Изумрудную звезду» и отправился на небольшом сиброкате к воротам, ведущим в главный порт города, чтобы как можно скорее выбраться за пределы радиоэкрана и связаться с центральным московским гибернаторием.

– А нас выпустят? – тревожился он.

– Куда они денутся! – успокаивал один из сопровождающих. – У нас пропуска подписаны самим стариком Игнатием.

6.30 по Гринвичу

Миновав все переходы и лестницы, устланные коврами, все двери и тамбуры, возле которых по бое стороны, как неживые, торчали вышколенные стражники в черно-зеленом и, не поворачивая головы, провожали его злобными взглядами, Брусилов открыл, наконец, главную, непомерно высокую дверь и оказался в кабинете Игнатия Кротова, огромном, как спортзал, и строгом, как зероторий, и увидел в конце его за длинным столом в форме буквы «Т» крошечную фигурку председателя под изумрудными полотнищами флагов и барельефом герба партии зеленых – изображением молодого побега, пробивающегося сквозь треснувший Апельсин.

– Проходи, дорогой, садись, – сказал Кротов. – Ты знаешь, зачем ты приехал?

– Разумеется.

– А я боюсь, что ты не знаешь этого. Мне, видишь ли, совершенно безразлично все, что ты хочешь сказать. Я знал, что ты приедешь, я ждал тебя, ждал именно сегодня и теперь прошу выслушать.

– И все-таки начну я, – возразил Брусилов, – по праву гостя. Я хочу сразу внести ясность. Во избежание дальнейших недоразумений.