Катализ, стр. 80

– Знаешь, Виктор, это наконец случилось.

И я не расстроился и не обиделся. Сказать, что я обрадовался тоже было нельзя. Я встал из-за столика, она поднялась мне навстречу, и мы обнялись. И это было совершенно особенное объятие. Примерно так же я обнимал Светку в то утро, когда она стала монстром.

Потом мы, конечно, поговорили, поделились впечатлениями… И у Ленки нашлись свои оправдания – это было необычайно трогательно. Оказывается, она попала к брусилианам, ее затащили на большой «разноцветный группешник», и – если честно, сказала она, – это было потрясающе.

– Но, согласись, Виктор, так лучше, чем серьезное увлечение кем-то.

Я согласился. Но потом было все. И серьезные увлечения тоже были.

И еще был один совершенно особенный случай, о котором хочется рассказать отдельно.

Было это в Африке, и отдыхали мы вместе. А для такого случая у нас существовало правило: на сторону не бегать. Устраивать же совместные оргии мы не любили – убедились как-то на опыте, что любовь и групповой секс не сочетаются.

А там, в Египте, вместе с нами охотился на крокодилов чудаковатый рыжий парень, представившийся как Спайди и рассказавший о себе лишь то, что ему двадцать и он студент спортшколы в Лэнгли. Силища у него была необычайная и реакция на удивление, так что охотиться с ним было интересно, а потом начинались беседы на политические и философские темы. В любых вопросах Спайди обнаруживал потрясающую беспринципность и явно тяготел к неоанархизму – дикой зелено-оранжевой смеси всех идеологий.

И вот однажды я отправился на «подушке» в город за новостями и новым комплектом продуктов – и в нашем охотничьем домике мы специально отказались от видеофона и сиброснаба – и оставил нашего юного друга вдвоем с Ленкой. Малышка относилась к Спайди снисходительно, по-доброму, но с изрядной долей иронии, и мне в голову не могло прийти, что этот увалень может стать причиной нарушения нашей «конвенции». А случилось вот что.

С полдороги я вернулся, вспомнив, что забыл свою последнюю рукопись, которую обещал показать старику Нголо, и выключив на лужайке перед домиком «подушку», сразу услышал крики и ворвался внутрь.

Спайди, весь перепачканный кровью, потный и тяжело дышащий, уже сидел на краешке дивана и раскуривал сигарету. А Ленка лежала на полу среди ошметков одежды, клочьев волос и кусочков вырванной плоти, лежала обессиленная, с еще не совсем заросшими ранами и с пустыми равнодушными глазами.

Я помню, как у меня внутри словно разорвалась оранжевая бомба, ненависть и ярость захлестнули все мое существо. Спайди вскочил. В свои двадцать лет он был уже профессионалом, и даже растерянность не помешала ему принять правильную стойку. И еще – он был огромен (совсем не моя весовая категория). И еще – был готов ко всему. Он знал, что меня нельзя надолго вывести из строя никакой болью, что меня можно только скрутить или отбросить. Он предвидел все трудности предстоящего поединка. Но кое-чего он все-таки не ожидал. По правде сказать, я и сам не ожидал этого. Наверное, гнев добавил мне силы: первым же своим ударом я проломил его более чем грамотно поставленный блок, буквально проломил – я сломал ему кость на руке, и мой каблук попал куда надо. Он сразу упал, и дальше было уже не интересно. Для него. А со мной происходило что-то невероятное. Я бил и бил с наслаждением – окровавленное, уже не сопротивляющееся, хлюпающее и похрустывающее тело. И в ушах стоял гул, и глаза застилал красный туман, и было страшно, и я уже не владел собой… А потом очнулся от крика Ленки:

– Не убивай его! Не надо!

И перестал бить.

Мы вызвали врача. И врач ничего не спрашивал. Все, что происходило с нами или у нас, касалось только нас и было целиком в нашей власти. И это было противно. Безнаказанность омерзительна. Вот почему Ленка крикнула мне: «Не убивай его!» Она это потом объяснила, но я и сам понимал, если начнешь убивать, уже не остановишься. Потому что убить захочется многих. А помешать не сможет никто.

Его увезли в клинику, и только на прощание, когда он очнулся, мы предупредили, что если хоть одна живая душа узнает о случившемся и Ленка будет опозорена, мы убьем его. Это прозвучало серьезно. Он испугался. Все-таки он был еще мальчишка. А мы не знали, кем станет этот мальчишка. Когда я впервые услышал, что наш чудаковатый охотник на крокодилов, этот ничтожный сексуальный разбойник стал правой рукой Кротова, я ужаснулся, и мне хотелось кусать локти. И узнавая из года в год о его проделках – о диверсиях, о политических убийствах, о зверских изнасилованиях маленьких девочек, об умении Китариса вывернуться и спихнуть вину на другого, о его побегах и досрочных освобождениях из тюрьмы, я еще не раз стискивал в ярости зубы и жалел, дико жалел, что не раздавил этого страшного паука, когда он был еще совсем маленькой гнидой. Я чувствовал себя Сальвадором Альенде, не позволившим расстрелять людей по списку, где могли оказаться невиновные, а в этом списке был и Пиночет. Впрочем, мне кажется, что Альенде даже под дулом автомата не пожалел, что поступил именно так. И я тоже старался не жалеть. Тем более, что в отличие от Альенде, я был бессмертным.

Бессмертие крупным планом

Сначала умерли родители. Умерли в отведенный им срок на сорок пятом году ВК. Они были ровесники. Конечно, не с точностью до часа, но умерли именно в один день. Сначала отец, потом мама. Она была моложе на четыре месяца. Но без него ей не хотелось жить, и это был очень распространенный случай сибродотии – до катаклизма его назвали бы просто смертью от тоски.

Родители не были детерминистами, и я не мог знать дня их смерти, а сообщение о ней застигло меня на Венере. И я не полетел в Москву – соболезнование целого города, целой планеты – это было бы невыносимо, а я еще в той, прежней жизни был чужд похоронных условностей. И я распорядился без всяких церемоний, в общем порядке зеротировать их тела, а квартиру опечатать до моего прибытия. Такова же была и последняя воля моих родителей. За сорок четыре года счастливой жизни в сеймерном мире они успели перевоспитаться и не требовали себе никаких особых похорон. Только уютную старую квартиру просили оставить как память, именно как память – для меня, а не как мемориал – «Здесь прошли детские годы Виктора Брусилова».

Да я знал, что ожидало меня на сорок пятом или сорок шестом году ВК, да родители мои прожили долгую счастливую жизнь и умерли естественной и своевременной смертью. Но, черт возьми, не мог я считать эту смерть своевременной! Ведь мне по-прежнему было двадцать три. А им по-прежнему пятьдесят шесть. И было это как бритвой по сердцу.

Потом я как-то прочел у Кабаямы: «Смерть приходила к людям не сразу. Она прокрадывалась в дом частями под личиною старости и болезней и очень долго жила незаметно. Но с каждым днем, с каждой ночью ее было все больше в доме и люди не замечали ее лишь потому, что из невидимой она делалась привычной, а из привычной – желанной, и только тогда входила в дом вся, целиком. Такую смерть люди и называли естественной. И учились не грустить по поводу смерти. И это удавалось им. А потом мир изменился. И в нем не стало смерти естественной. И страшно сделалось в мире. В мире, где все были молоды, и молодыми умирали…»

Страшно стало жить в мире. Особенно страшно – после семьдесят седьмого года.

Светка была детерминисткой. Ей рассчитали дату и время последнего вздоха, и мы посидели вшестером за бутылкой мартеля. Как в кошмаре. А когда оставалось всего десять минут – бред какой-то, словно Новый год встречаем! – Светка расцеловавшись со всеми, попросила исполнить последнюю волю покойницы – оставить ее со мной наедине.

– Ну вот и все, – сказала она, – два тулупа в каскаде. Отпрыгалась твоя птичка. Пора улетать на юг.

И мне безумно захотелось плакать. Но тогда я уже не мог.

Разучился.

– Прощай, Светка, – сказал я.

– Да погоди ты прощаться-то, тодэс ты с перекруткой, – перебила она сердито и почти весело, так что на какое-то мгновение мне вдруг почудилось, что все это одна большая хохма и никакой смерти не будет, отменяется смерть. – Ты послушай меня. Я тебе гостинчик приготовила.