Катализ, стр. 75

Не реже раза в неделю Вальтер излагал мне последние свои достижения. В его монологах была чертова прорва специальных терминов, я слушал вполуха, не пытаясь понять, и это стало уже какой-то традицией. И вдруг однажды утром Вальтер сказал:

– Лена беременна.

Смысл его слов доходил до меня с трудом, и я ответил очень глупо:

– Не может быть.

– Помните, – начал объяснять Траубе, – месяц назад мы получили из Калькутты новую сыворотку. Я еще вводил ее вам после вашего возвращения из Нью-Йорка. Так вот…

И тут, как всегда, посыпалось медико-фармакологическая абракадабра. Я понял только одно: яйцеклетку удалось оплодотворить, но никто не знает, что будет дальше.

Несколько дней Ленка ходила счастливая. Мы даже позволили себе обычный в таких случаях разговор, кто кого больше хочет – девочку или мальчика, а я порассуждал о том, какими фантастическими способностями будет обладать наш маленький. А потом начались кровотечения. И боли. И Ленка лежала в специальной комнате, оборудованной по последнему слову гинекологической техники, и никого, кроме врачей, туда не пускали. Даже меня. И это было черт знает что. Властелин мира, вершитель судеб, посредник сверхцивилизации, почти Бог, я был жалок и бессилен, я был ничтожен и бесправен перед белым ужасом двери и ее палату, откуда всякий раз после долгого, мучительно долгого осмотра появлялся Угрюмый или Траубе, или просто кто-то из сестер, и звучала одна и та же, раздирающая душу фраза:

– Надежда еще есть.

А однажды Угрюмый спросил:

– Виктор, ты можешь выслушать меня спокойно? Я должен сообщить тебе одну очень важную вещь. Есть мнение, что даже в том случае, если нам удастся спасти плод, это будет не человек.

Я нервно сглотнул, пытаясь переварить эту информацию, и машинально, по какой-то замшелой привычке попросил сигарету.

– С хлорпикрином? – поинтересовался Угрюмый, и его шутка вернула мне самообладание.

– Он разовьется в Апельсин? – предложил я.

– Да, что-то вроде, но будет и нечто принципиально новое.

И я успел заметить, как искорка восторга пополам со страхом полыхнула в его неулыбчивых глазах.

А потом был день, когда из-за белой двери вышел Вальтер Траубе и, опустив глаза, прошептал:

– Все кончено.

– То есть? – я спрашивал не из любопытства, а от ошарашенности, но он, как обычно, счел своим долгом объяснить.

– Беременность прекратилась. Плод перестал развиваться. Меньше тысячи мышиных единиц. Мы сделали чистку.

И тут я понял, что он врет, что вовсе беременность не прекратилась, что мой ребенок рос не по дням, а по часам, но они боялись его и потому скрывали от меня истинное положение вещей, потому и не пускали меня к ней, а потом события полетели вскачь, и все эти эскулапы, а с ними заодно и весь комитет по урегулированию наложили в штаны со страху и от греха подальше сделали аборт, и лишили меня и мою Ленку, навсегда лишили последнего шанса…

Все это я выкричал Вальтеру, одновременно пытаясь придушить его, а Вальтер хрипел, отбивался и тряс какой-то бумагой, вынутой из кармана халата, и, наконец, я успокоился немного, выпустил его и дал сказать, а он ткнул мне этот желтый измятый листок и выдавил, держась за горло:

– Читайте, идиот!

И я прочел: «Паталогогистологическое заключение. В соскобе пласты децидуальной ткани, гравидарный эндометрий, ворсин хориона в исследуемом материале не обнаружено».

Я прочел еще и еще раз. Разумеется, я все равно ничего не понял.

Но почему-то мне вдруг стало ясно, абсолютно ясно: никто меня не обманывал. Все было именно так, как говорил Траубе.

А потом разрешили встретиться с Ленкой. И я с трудом узнал ее.

Лицо заплаканное. На вопросы отвечает односложно. Ничего не хочет, прячет глаза. Я так и не решился спросить ее о боли. Ведь с одной стороны для нас, бессмертных, был абсолютно не применим наркоз, а с другой стороны – обычную боль мы переносили легко и быстро. Но эта боль не была обычной. Я узнал потом, каково было моей Малышке, когда из нее по кускам выдирали отчаянно сопротивлявшийся, давший глубокие корни, но уже мертвый и переставший иметь что-либо общее с нормальной беременностью, апокалипсический плод любви двух апельсиновых монстров.

Метод активации стерильных половых клеток с помощью сыворотки Бхаватагана, испытанный на Ленке, был признан неперспективным.

Других методов не нашли. И проблему решить не удалось.

А в памяти остались боли. Чудовищные боли, с которыми мы сжились, без которых уже не мыслили себя, от которых в пору было сойти с ума, но даже и это было не дано нам. Зря боялся Угрюмый. Нам было дано совсем другое. Однажды боли кончились. И начались страхи.

Страхи

Самым первым страхом был страх возвращения боли. Потому что она исчезла не тогда, когда я в очередной раз провалился в «нирвану».

Она исчезла просто так, ни с того ни с сего. Я провел очередной сеанс контакта, а боль не пришла. Не пришла и все. Ни боль, ни что бы то ни было другое. Тогда я рискнул повторить опыт. Эффект был прежним. Что это? Победа? Вряд ли. Значит, щедрый дар? А может быть, взятка? Так вторым моим страхом стал страх перед неизвестностью. Стоит ли говорить, что он тут же передался Угрюмому. Случившееся буквально повергло нас в ужас. Он сразу и справедливо отругал меня за два опыта подряд – ведь никто еще не знал, что означает отсутствие боли. А потом, когда мы узнали об этом, он стал ругаться пуще прежнего: оранжитовый регулятор в моем мозгу заметно увеличился в размерах.

– Вот что, – сказал Угрюмый, – от сиброконструирования придется отказаться. Совсем. Мы не хотим потерять тебя.

– А меня вы спросили, чего я хочу и чего не хочу? Спросили?!

– Нет. И не будем спрашивать. Пока ты еще человек, мы хотим, чтобы ты уступал нам. Конечно, у тебя всегда есть право все сделать по-своему. Мы не в силах остановить тебя. Поэтому помни – пока ты еще способен помнить, – мы ничего не требуем, не можем требовать.

Мы только просим. И сейчас я прошу тебя прекратить сиброконструирование.

Вот такой разговор случился у нас с Угрюмовым. А потом пришла очень важная заявка, связанная с сибросвязью, и мне было позволено поиграть еще разок (напоследок), тем более, что Угрюмый хотел убедиться, прав ли он в своем предположении. Он оказался прав.

Регулятор в голове рос, поглощая серое вещество. А после, когда весь мозг превратится в оранжит, что станет поглощать он тогда?

Нервы? Кровь? Кости?

– Он поглотит тебя целиком! – кричал Угрюмый. – Ты просто-напросто станешь Апельсином.

– Чушь собачья! – кричал в ответ я. – Ну, вместо мозга – оранжит, – это еще понятно – обыкновенная модернизация. А кости из оранжита, мышцы из оранжита – это зачем?

– Я не знаю, зачем. Быть может, этого никто и никогда не узнает.

Но ты вспомни палец альтера.

Кстати, палец Альтера к этому времени стал совершенно обыкновенным.

– Ну, ладно, – говорил я, – превращаюсь я в Апельсин. Но почему же я не чувствую ничего? Я даже думаю одинаково, что серым веществом, что оранжевым. Почему?

– Когда ты что-нибудь почувствуешь, будет уже поздно. Апельсин врастает в тебя постепенно, а человеком ты перестанешь быть внезапно.

Я не верил, ни на минуту не верил, что когда-нибудь перестану быть человеком, но мне стало страшно. Да, субъективно я ощущал себя таким же, каким был всегда. Но ведь не мог же я не понимать, что как ни посмотри на происшедшее, а в каком-то смысле я уже и причем с самого того Великого дня был нечеловеком. Думаете, легко понимать такое? Понимать такое было страшно.

А еще мне снились кошмары, вызывавшие страх тягучий, липкий, обволакивающий, не дающий возможности проснуться. И я не мог не только объяснить, но даже пересказать кому-нибудь эти сны. Они состояли из одних абстрактных, решительно ни с чем не связанных образов. И напрасно Угрюмый утешал меня, говоря, что нет в этом ничего особенного и называл но-научному психические заболевания, при которых подобные сновидения бывают, – напрасно. Я все равно то и дело начинал думать, что это хозяева Апельсина добрались до моей грешной души своими неземными щупальцами.