Реалисты и жлобы, стр. 30

… Что еще? Он дал утром деньги Наталье. Дурак! Но это тот самый случай, когда уже ничего нельзя сделать. Значит, и нечего думать. Но застонало, заныло… Фантомные боли, повторял он… Фантомные… Болит то, чего нет…

… Надо восстановить сувениры. Редакционные сувениры, которые разобрал. Все до одного! Он заберет их домой, а Бэла все вошьет и вклеит. Истерику после себя оставлять нельзя. И спасибо несчастному автобусу, что не доехал он до Крюкова и не пришлось ему унижаться до прошения. Не его это дела, не его!

И еще остаются вопросы… Например, как он нашел Василия? Шел, шел и нашел… Случайно – не случайно…

Но интересно ведь ответить на него!

… Господи, куда его несет? Ничего не случилось. Сегодня четверг, завтра пятница. Он сидит на работе, в которой понимает толк, и ему с портрета улыбается женщина, которая только что сказала: «Я тебя люблю».

Момент сложившегося пасьянса… Так, что ли, он говорил еще утром? Дурак ты, Кравчук, дурак…

Ничего у тебя не сложилось… Ничего.

ТАТЬЯНА ГОРЕЦКАЯ

Они попали в пробку. Ни шофер, ни Татьяна не знали, что причиной ее был а а вария впереди них. Костя вышел из машины размяться, разведать, а Татьяна вжалась в самый угол и не то дремала, не то думала, не то грезила. Было ощущение полного, завершенного одиночества в этом машинном пофыркивающем стаде, была благодарность к Косте, который вышел и треплется с кем-то, присев на металлическое ограждение, а не пристает с болтовней, было неизвестно откуда пришедшее к ней и умиротворившее ее ощущение конца. Какого конца? Чьего? Но не хотелось додумывать, докапываться… Конец так конец… Главное, что не страшно, а хорошо… Как в детстве. Будто мать вымыла ее в цинковом корыте, облила теплой водой из глечика и перенесла, скрипяще чистую, на руках в кровать, накрыв толстым, стеганным из разноцветных кусков одеялом. Так было хорошо, уютно, счастливо под тем одеялом. От печки шел жар, пахло сушеной травой, которая висела у матери под потолком, сразу и от мух, и от моли, и от клопов, в общем, от всего. Маленькое окно все было в толстом снежном узоре. Отец сидел спиной к ним, моющимся, и читал учебник географии для специальных факультетов.

Татьяна помнит, как крепко сжала мать ей руку выше локтя – синяк даже остался, – когда после долгого перерыва остановилась на их улице черная машина.

«Иди за него, иди! – шептала мать. – Хорошо будешь жить. Городская станешь».

Господи, а ведь ее в школе учили классической литературе! Почему же все мимо?.. Как будто она не проходила этого: нельзя без любви. Нет, она думала иначе: то, что у нее, совсем другое. Оказалось, то самое, то самое… Без любви. Дети без любви родились. И теперь она уже никогда не узнает, какие должны быть дети, которые от любви. Не может же не быть между этим связи! Вспомнился родильный дом. Как она проснулась рано утром, легкая до невесомости, и не могла понять, где она, пока не сообразила, что вечером родила дочку. И оттого, что она на секунду забыла про Лору (она сразу знала, что будет Лора, Лариса, имя для дочери придумала еще в детстве), почувствовала себя такой виноватой, что заплакала. И всю жизнь она эту вину в себе несла, казнилась: проснулась, мол, корова, радуюсь, что легкая, а что дочка, девочка, в голове нету. Только Наталье про это рассказала. Та ей ответила:

– Счастливая… Я едва не сдохла, пока Мишку рожала. Все у меня было не так… Трое суток не то что спать, жить не могла… И даже уже не хотела…

Татьяна же в этой своей запамятности видела причину того, что Лора вроде бы как чужая ей временами, и потому у Лоры все плохо, внутри она вся какая-то пустая. Вымытая банка, донышком вверх. Когда-то в школе изучали Гоголя. И было там про девчонку, которая не знала, где право, где лево. Так вот Лоре, ее дочери, все равно , где право, где лево. Ей все все равно, была бы в кране вода и была бы свободная ванная. О чем она думает, запершись в ванной? Татьяна сколько раз прижималась ухом к двери, чтоб убедиться, что за захлопнутой дверью дочь ее жива.

«Доча! – тихо звала. – Доча!» – «Ну, что такое?! – орала Лора. – Ну, что тебе надо?»

Как ей скажешь, что ничего ей, матери, не надо, что надо знать, что она дышит, только дышит…

Совсем другой сын Володя, совсем… Он сам приходит слушать, как она, мать, дышит. Замечала: приляжет отдохнуть и чувствует – кто-то смотрит. Это Володя в дверях ждет, как колыхнется у нее на груди кофточка. Бывало, нарочно замирала, чтоб продлить это счастье – сын смотрит. Но всегда боялась его испугать и до его тихого зова «мама!» открывала глаза и ворчала: «Ну чего пялишься, дурачок?» – «Так», – отвечал он и уходил.

Он считал – она не знает, не понимает, чего он приходил. И она молчала. Все это такое неговоримое, что какие слова сыщешь? Он ей в семье роднее всех, как он ей говорил про предательство, когда был пионером? «Знаешь, мама, я очень плохой человек… И любую бы тайну я выдал, если б при мне тебя мучили… Я плохой, мама…» И очень плакал, а она его утешала: «Муку трудно снести, сынок. Может, все дело в том, что всякое предательство вызовет большую муку? И люди это понимают?» Николай же кричал – всегда на сына кричал:

«В армию его, хлюпика, в армию! Чтоб пропотел, провонял насквозь, чтоб землю ел и рад был этому… Кого ты нарожала, баба, кого? Что с ними делать в жизни, что? Сомнения у него, засранца… Нет на свете сомнений, нет! Есть жизнь, и в ней надо метелиться сначала, чтоб выжить, а потом – чтобы жить… И любое сомнение я руками задушу, если оно мне поперек станет».

«Что ты, Коля, все душишь, душишь? – сказала она ему. – Не война же…»

«Всегда война, – зло ответил он. – Всегда. Это ты у меня блаженная, и дети у тебя блаженные… Так это потому, что я за вас, подлецов, воюю… Нет, что ль?»

«Нам ничего не надо», – тихо сказала она ему.

«Не надо? Не надо? Ну, не бреши, мать, не бреши! Надо! Все вам надо, и еда сладкая, и одежда теплая, только ее просто так не взять… Она еще не для всех… Ты хоть раз стояла в очереди со сдвинутой на заднице юбкой? Ты хоть раз брала магазинные котлеты? А тряпки наши, которые давно дешевле сжечь? То-тв… Ничего им не надо! Все надо и все имеете. Моей войной, моей, сволочи! И прошу это запомнить раз и навсегда… Я не для того из дерьма выбирался, чтоб меня сосунки и бабы жить учили. Все!»

Такого Татьяна его боялась. И жалела тоже, потому что чувствовала в нем не то что правду, а какую-то его искренность, что ли… Действительно, всего добился сам… Она его запомнила по школе: он выходил, всегда раздетый, из двери, ведущей в подвал, в котельную. Бежал вдоль стены школы, прижимаясь к ней, как к спасению, в дождь, в мороз… В ботинках без носков. Лохматый мальчишка, которого однажды враз обрили наголо, кажется, даже сам директор, и тогда он стал ходить в кепке, натянув ее на уши и повернув козырек назад. Хорошо она это запомнила, как появлялся он в дверях подвала и как застывал на пороге, о чем-то думая.

Потом втягивал голову в плечи и бежал вдоль стены. Она тогда была в третьем классе, а он в седьмом.

Сейчас уже сын старше его того . Карусельный круг сделал более чем полный оборот. Вот откуда ощущение конца.

– Слезайте, барышня, приехали! Это говорил, оказывается, Костя.

– Там автобус навернулся… Это теперь надолго… И никуда, черт, не вырулишь… Мы в самой середине…

– Господи,авария!

Автоматически, не отдавая себе отчета, прикинула: ни дочери, ни сыну, ни зятю, ни мужу – никому в эту сторону, слава Богу, не ехать. Наталья! Это ее дорога! В ее Бес-кудники. Стало так страшно, что даже голова закружилась.

– Я пешком! – крикнула Косте, пробираясь сквозь плотные ряды машин.

– Далеко же! – кричал ей Костя.

Но она уже была на тротуаре, она бежала и думала, что Наталья могла быть в этом автобусе. Могла!

Место аварии оцеплено. Ей показалось, что она увидела Кравчука.

– Валя! Валя! – закричала она в сплющенную толпу.