Реалисты и жлобы, стр. 28

Правильно, что воняет у нее в доме прокисшей капустой. Это был запах неудачи. Черт возьми, голова лопнет от всего, и надо доставать любым способом билеты для дочери, которую должны принимать в комсомол. Почему это все так вместе? Что за странные связи родило наше время? Бэла открыла форточку в кухне, и к ней ворвался пронзительный голос реанимобиля. «Успей, родной!» – подумала она. Она всегда так просила, слыша сирену «скорой».

ВАЛЕНТИН КРАВЧУК

Когда Валентин Петрович вернулся в свой кабинет, он прежде всего увидел порушенные им сувениры и Бориса Шихмана, который старательно заталкивал их в ящики, выдвигая на освободившиеся места пластиковые самолеты и танки, чугунные бюсты, треугольные вымпелы всех цветов.

– Убираю вот, – сказал Борис.

– Спасибо, – тихо ответил Кравчук, вспомнив, что в машине остался пакет, который он готовил для Савельича. – Была тут у меня сумасбродная идеи… Ну, я и похулиганил…

– Я так и понял… – Борис сел в кресло и посмотрел на Кравчука. – Судя по твоему лицу, ты в курсе.

– Если ты насчет того, что я никуда не еду… – невесело засмеялся Кравчук.

– Это как раз слава Богу, – ответил Шихман. – Я в этом лицо заинтересованное. Но я про другое… Твоего Виктора Ивановича «уходят» на пенсию. Это стопроцентная информация… И именно сегодня совершается акция, назовем ее «Один момент».

– Не может быть! – закричал Кравчук.

– Может! Может! – махнул рукой Шихман. – Вверху легкая паника с дрожью. Накрыли Зинченко… По взяточ-ному делу… Потянулась целая цепочка…

– Ты что? – Кравчука даже слегка зашатало.

– А теперь скажи мне, если способен, как на духу: у тебя были с ними дела?..

– Какие дела? Дружины мы, земляки… Вытащил он меня сюда, Виктор Иванович… С квартирой помог… С работой…

– Это не криминал, – сказал Шихман.

– Ничего другого. Ничего! – страстно сказал Кравчук. – Это что, мне придется доказывать?

– Не думаю, если ничего нет, – сказал Шихман и встал. – Собери лицо, – сказал он, – и давай проведем летучку. В общем… Я понял, что ты приедешь… И держал людей на стреме.

– Я сейчас видел автобусную аварию. Страшное дело…

– В жизни много страшного, Валя, – тихо сказал Шихман. – Более чем…

– Там был один мужик… Он так сноровисто вытаскивал людей…

Закинув голову, Шихман засмеялся. Смеялся он громко, весело, закрывая глаза ладонью.

– Что с тобой? – не понял Валентин.

– Пока Кравчук, – захлебываясь, сказал Шихман, – везде находит героев, с ним все будет о'кей. Пиши, Валя, пиши! А я зову людей…

– Стой! – закричал Кравчук. – Стой! Что плохого в героях, что?

– У тебя всегда один и самый лучший, один и самый худший. А в жизни, нормальной, которую мы с тобой, уже старые идиоты, между прочим, проживаем, так не бывает. Хватит героев, Валя, хватит! Не надо падающих автобусов и самолетов, не надо амбразур, не надо горящих домов. Надо, чтоб жизнь была нормальной! Герой – это нонсенс.

– Не знаю, не уверен. Я сейчас ни в чем не уверен, – сказал Валентин. – Зови людей.

Кравчук остался один.

Почему он не удивился, узнав про Зинченко? Почему страшная информация не показалась ему неестественной? Оттого, что тот по-хамски послал его сегодня по телефону? Но это ерунда. Они вообще сосуществовали, потому что был Виктор Иванович. Он сажал их ошуюю и одесную и таким образом запрещал противоречия. Много раньше дважды в год, на дни рождения хозяина и хозяйки, они сидели за большим столом только семьями. Он с Натальей и Зинченко с Татьяной. Женщины болтали про свое, а они, мужики, расплавлялись под действием коньяка и воспоминаний. Как-то хорошо вспоминалась Раздольская. И какой там особенный воздух – сладкий, но и с горчинкой тоже, и как временами он сухой и паленый, когда веет от калмыков, а временами нежный и влажный, когда от моря. И какая там была рыба на базаре в те времена, когда они были мальчишками. Всегда в этом месте Виктор Иванович грустнел и говорил, что он по сравнению с ними – старик, и не годы это определяют, война. И начинал вспоминать войну. Кравчук честно признавался потом Наталье, именно в эти минуты ему всегда хотелось уйти. Потому что он все это слышал раз сто, а может, двести. Например, эту байку, как их полковой или какой там еще повар автоматически набирал в руку одинаковое количество фарша для котлет, проверяй хоть на каких электронных весах. Что однажды какая-то заблудившаяся или сошедшая с ума пуля тихонько пролетела сбоку и сбила с груди Виктора Ивановича осоавиахимовский значок. Что как-то они захватили немецкую кухню и навалились на их гороховый суп и потом едва не проиграли сражение, так их всех пронесло. «Неподходящая для русского человека пища – этот немецкий суп».

«Это была чечевица, а не горох! – почему-то каждый раз (в пятисотый, семисотый, тысячный) взвизгивала Фаина Ивановна. – Чечевица! Я убеждена!»

Кравчук как-то посмотрел в момент такого разговора на Татьяну. Она вьщергивала ей одной видимую нитку из рукава. В другой раз она вьщергивала нитку из пояса, оглаживала толстые листья столетника или сцепляла две вилки вместе и, положив на стол, раскачивала их, как детскую качалку.

Чем дальше шло время, тем глупее казались воспоминания Виктора Ивановича, тем багровее становился Зинченко, тем выше был голос Фаины, призывающей петь, тем больше ниток надо было выдернуть Татьяне. Кравчук давно себе сказал: Виктор Иванович и устарел, и поглупел. Но мало ли что он себе говорил. Виктор Иванович был старшой в их команде. Поэтому ошуюю и одесную продолжали существовать. Тем более был между ними Петрушка, со всех сторон в доме Виктора Ивановича пялились на них его картинки. Не будь этой тайной родственной связи, не простил бы Виктор Иванович ему Бэлы.

Первый раз Валентин увидел, что Наталья пьет профессионально, тоже у Виктора Ивановича. Фаина праздновала свое пятидесятилетие. Сидела во главе стола в блестящем платье, с прической на одно ухо, вся такая «под пожилую молодую», народу было много, их землячество растворилось в общей куче, и Наталья оказалась не рядом, а как раз напротив. Возле нее сидел один именитый, сильно пьющий главный режиссер, которого явно раздражали длительность пауз между рюмками и витиеватость тостов. Он крутанулся с бутылкой к соседу, но тот, картинно приложив ладонь к груди, сказал, что на машине. Тихим выразительным матом ругнулся режиссер, все-таки стесняясь пить в одиночку, и увидел, как с другой стороны очень незаметно между салатов и прочей снеди к нему целенаправленно двигается рюмочка. Валентин остолбенел тогда от этого враз возникшего между ними взаимопонимания, от этих согласованно одновременных быстрых заглатываний, от их какой-то прямо родственной нежности друг к другу, от того, что у них обоих тарелки с едой оказались нетронуты, а уже через полчаса режиссер, привстав, перенес к себе поближе следующую бутылку коньяка, а Наталья, как в хорошо изученном танце, сделала это свое легкое, почти воздушное движение – одним пальчиком подвинула рюмку. В паузе перед горячим он ей сказал: «Ты много пьешь…»– «Да ты что, зайчик?» – ответила она, глядя на него нежно. И ушла к Татьяне чуть заплетающимися ногами. Он шел за ней, потому что страх, какой-то смертный страх охватил его. Как будто она шла не через комнату, а по мосту, под которым уже лежит мина, и сейчас отсчитываются последние секунды.

– Сядешь со мной, – грубо сказал он Наталье. Татьяна посмотрела на него весело, видимо, решила, что бедный Кравчук приревновал жену к этому облезлому, угреватому режиссеру.

– Сяду, сяду, – засмеялась Наталья. И он успокоился, и еще долго он вот так же успокаивался от искренних обещаний, от искренней лжи, от искренней хитрости.

Когда уже все было испробовано, он возненавидел Наталью люто, как врага, как горе, и даже Зинченко – Зин-ченко! – с которым у него никогда никакого человеческого взаимопонимания не было, а было только это – ошуюю и одесную, – сказал, что пьющая баба – дело, конечно, последнее.