Метка Лилит, стр. 11

Осматривая его котомку, нашли тетради. Полицейский не был олухом царя небесного, он показал их военным, те тоже не были олухами и отправили их в университет. Так Егор стал еще раз студентом биофака, а потом и молодым ученым. Через какое-то время он увидел в микроскопе удивительную наглую клетку.

У него не было семьи. В отечественную войну погибли его деды и бабки, мать и дядя прошли все ужасы детдомов. Дядя не выдержал издевательств сотоварищей – его ненавидели за миролюбие и доверчивость, за неумение красть, доносить и подличать – повесился в уборной, когда ему было пятнадцать лет. Мать чуть с ума не сошла от горя, но ее взяла к себе повариха. Одинокая и тоже детдомовская, женщина пригрела девчонку, оставила у себя после окончания детдомовского срока, выучила своему чисто женскому делу, а потом и замуж выдала за хорошего парня, опять же бывшего детдомовца. Но недолго длилась их впервые нормальная жизнь. Молодого забрали на афганскую войну, где его и нашла пуля-дура. Егор остался сиротой, когда мать умерла от операции аппендицита – ей внесли какую-то инфекцию.

Егора от сиротства спасла баба Саня, та самая повариха, спасшая его мать. Она сказала себе, что найдет ему приличных родителей, но потом так прикипела к парнишке, что никому не отдала и даже успела дать ему среднее образование. После этого пошла в церковь, истово поблагодарила Бога, упала в обморок, там и скончалась. Умереть в церкви – это дано не каждому. Бабу Саню хоронили как святую. После похорон Егор поехал в Питер и легко поступил на биофак, куда конкурс был нечеловеческий. Педагоги удивлялись остроте и глубине его ума, товарищи завидовали и злились на оборванца, которому дела не было до их навороченных курток и знания рок-музыкантов со всеми их любовницами. «Ломоносов сраный», – услышал он как-то вслед и почувствовал зуд в ступнях как знак: надо уходить.

И хотя в Эдинбурге чуть с ума не сошли, прочитав его тетради, главное в талантливом русском парне они не увидели. И никто не увидел. Егор был повернут на теме войны не менее, чем на микробиологии.

Он непрестанно думал об убийствах и войнах, об их бесконечности в мире, о неотвратимости их почти всегда необъяснимого начала. За землю? Глупости. Взял эту, хватаешь следующую, и все мало, мало, а счастья как не было, так и нет. Гневит чужая кровь? Но во время войны, как никогда, она перемешивалась, что вода в океане. И драгоценная голубая кровь арийца-воителя уже давно позеленела или покраснела, а дети войны несут в себе разноцветные крови, как радугу.

И тогда Егор понял, что в человеке искони, извечно живет не жажда быть, а восторг смерти. И он – человек – лютее тигра, лютее крокодила, акулы, гюрзы, ибо все животные изначально лишены права выбора в своих убийствах (не будет тигр есть лягушку, хоть задавись), а у человека есть разум для понимания, есть душа и тысячи книг от Пифагора до Мартина Лютера Кинга, которые учат, объясняют ему, порой становятся перед ним на колени – читай, дурак! – но он все равно убьет просто так, из собственной охоты, а книгой растопит печку. Это еще и без войны… Откуда в людях это – от Македонского до Гитлера, от Гитлера до Бен Ладена, от Бен Ладена до мальчишки, который душит собственную мать? И чем больше убитых, чем больше на земле крови, тем сильнее страсть к смерти – своей ли, чужой…

Егор нашел то стеклышко, с которого на него смотрела странная клетка, пошел в тюрьму, и попросил разрешения сделать анализ крови убийц. У них это были не клетки – это были метки. Оказывается, достаточно взять у человека кровь на стеклышко – и все ясно: убийца. Как просто!

Хочешь выбрать президента – проверь его кровь. В живой крови-метке особенно видно, как она меняет свою форму, свой цвет, у нее даже есть как бы выражение лица: отвратительно-насмешливое. Ибо знает, что нельзя не убить, если она в тебе есть. И умрет она только с тобой. А может, и не умрет, может, превратится в летающий атом смерти и поселится в чьем-то ухе или ноздре и пустит свой яд, и ты, еще вчера вполне милый человек, однажды сожмешь руками шею ребенка и почувствуешь, что наконец началась твоя настоящая жизнь.

Егора охватил ужас от мысли, что среди людей может не оказаться неубийц. Он неистово рассматривал кровь у всех, у кого мог. И потихоньку успокаивался. Людей без меток было достаточно много, дети были практически все чисты, но метка мгновенно появлялась, стоило им увидеть убийство – пусть даже котенка или собаки. Убийство на глазах детей было страшнее тифа, спида, проказы. Оно поселялось в человеке навсегда.

Егор искал выход.

Здесь и сейчас

Камень показал мне хрупкого узкоплечего мальчика, который, зависнув над фьордом, рассматривал слияние вод. Он еще только шел к цели, этот оскорбленный родиной и своим народом мальчик. Но ведь недаром он был мне показан? Я боялась и страдала за него. Почему-то я знала, что он обязательно встретится с моим сыном. Я сопровождала его до самой полиции, где он стал развязывать шнурки своих кроссовок. Я поняла, что он пришел туда, куда надо. И стала читать про Эдинбургский университет. Он уже существовал, когда была казнена Мария Стюарт, и хотя это не имело отношения к нашей истории, но было что-то волнующее в том, что через четыре сотни лет после отрубленной головы Марии на ее землю пришел русский мальчик, отчаянно восставший против насилия смерти. В общем, чистая случайность, но так ли случайна сама случайность?

А время шло. Воевали практически во всех уголках земли. И не пули, не бомбы, не пластид несли смерть. Смерть была в сонном взгляде проснувшейся женщины, в руке шофера, что лежала на баранке автобуса, в чиновнике, выходящем из лимузина навстречу ненавидящему его швейцару, война жила на улицах мирных городов, которые не понимали, почему рушатся дома и смерть прямехонько летит на скопившиеся на дороге машины, а не падает рядом.

Где-то в России…

Вахид отправлял сыновей и внуков на север, где нужны были новые силы. «И жертвы», – думал Вахид.

Он, старик, оставался в ущелье, кашеварил, лечил, читал молитвы. Он знал, что вернуться назад шансов мало. Русские все больше свирепели, и это рождало содержание его молитв. Он не слал на их головы хулу и проклятья и он не хотел смерти их детей. Он обращался к русской душе, на его взгляд, слабой и доброй. Он просил ее победить в теле черную кровь, у которой нет другой цели, как убивать. Он думал: не странно ли, что русские не верят в загробную жизнь, православная церковь бежит этой темы, и растерянный человек, даже истово верующий, так до конца и не знает, есть ли место, где ему будет дано знание и покой. И тем не менее, не веря в дальнейшую жизнь, они кромсают эту, единственную, свою и чужую, как хотят, они дышат ненавистью и злобой, и ни один священник никогда не остановил мчащийся отряд головорезов. Он, священник, сам их на это и благословил. И имам сделал то же. И Вахид просил своего бога Аллаха встретиться с их богом Христом. Ну кинули бы нарды для начала. Выкурили бы трубку и рассказали друг другу, что за тайну скрывает в себе человек. Откуда в нем хужезверь? Один поперек ляжет, чтоб защитить другого, другой каблуком на грудь наступит и еще крутнется для куражу.

Откуда было знать Вахиду, что в далеком Эдинбурге ученые разглядывали странную клетку, исторгающую ген смерти, и даже пробовали убить ее вакциной, но ничто не давало результата. Были посчитаны дети, не знавшие войны и убийств, и было решено собрать «чистых» отдельно, чтобы вырастить поколение, не способное убивать и ненавидеть. Там и сям собирались резервации, без полной уверенности, без особых надежд, но со страстью – убить войну, если не сейчас, то хотя бы через время.

А что делать с инфицированными людьми? И кто-то из ученых сказал, что это тот случай, когда надо прибегнуть ко злу, то есть к уничтожению. Но те, кто сделает это, должны добровольно умереть, ибо иначе одни просто заменят других.