Лизонька и все остальные, стр. 15

Лизонька сорвала с себя халат и как была, мокрая и голая, ринулась бежать. Они ее отловили у лифта. Василий Кузьмич так взял ее за руки, что Лизонька уже никуда деться не могла. Усадили в кресло, забросали одеялами, подушками, Лизонька от духоты и унижения прямо умирала, а Василий Кузьмич силой влил в нее липовый чай с коньяком.

– Ты это напрасно! – шумела оскорбленная Леля. – Напрасно! Пусть тебе дядя Вася скажет статистику ранних половых отношений. Она растет! Это преступно, потому что мы отходим от наших святых принципов. Все между собой связано. Ты сегодня поступишься девичьей честью, а завтра поступишься еще более дорогим.

Лизу колотило сразу по многим причинам, но, прежде всего, по главной: девичьей честью она давно уже поступилась. Жорик был перворазрядником не только по шахматам, он преуспевал во всем. Он ей объяснил, что смешно и глупо терпеть и мучаться, и только про это и думать, иссушая мозг и силы, если можно не терпеть, не мучаться и оставаться здоровым. Он сказал ей, что это дикость – придавать такое мистическое значение элементарной дурной пленке и преклоняться перед ней, как перед златыми вратами. Дети? Ну что я, дурак? Не понимаю? Не бойся. У меня есть хина.

– Я надеюсь, – сказала Леля, – что ты сохранишь свою девственность до законного брака.

Лизонька всхлипнула в подушках.

Вот когда проявился высокий профессионализм дяди Васи. Он вдруг противно гоготнул и сказал, что, на его чекистский взгляд, сохранять уже давно нечего.

– О! – воскликнула Леля. – О!

Они вынули из Лизоньки всю правду от и до.

– Так это дело оставлять нельзя, – сказала Леля.

Тут Лизонька стала кричать, заполошенно, испуганно, умоляя не говорить об этом никому, а главное, маме, Ниночке, а потом в ее крике стали прорезываться зубы, и она заорала совсем уж непотребное. Видимо, подействовал коньяк. Она им сказала!!!

– А какое ваше собачье дело, с кем я сплю? Что, теперь на это надо брать разрешение в райкоме? И при чем тут родина и принципы? Может, котлеты и мухи должны быть отдельно?

Откуда у нее только взялись все эти слова? Леля и Василий Кузьмич только-только настроились отнестись к ней по-хорошему. Как к близкому человеку. Что пропало – не вернешь, а раз ребенок плачет, то, значит, переживает свершившуюся трагедию, и если в этом больном месте придавить как следует, то можно покончить с гидрой распущенности в самой ее берлоге, взять с Лизы честное комсомольское слово под салютом всех вождей, что никто к ней отныне и навек на расстояние вытянутой руки подойти не сможет, а дальше будет видно. Может, придется достать справку, что девочка напоролась в детстве на штакетник. Так замечательно, сами видите, по-человечески рассуждали дядя с тетей, а эта неблагодарная тварь в лицо им плюнула: «Какое ваше собачье дело?»

Скандал был крупный, но по движению событий неожиданный. Во-первых, Ниночка повела себя соответственно своему поведению при немцах. Она выдала не собственной дочери, как следовало ожидать, а, прежде всего, Леле:

– Мало тебе Лиза сказала. Мало! Да предложи ты мне такое в ванной – ты что, ясновидица, через тело смотришь? – я бы тебя так звезданула, что ты у меня летела бы вверх тормашками и запомнила бы раз и навсегда, куда человеку можно заглядывать, а куда нет! Ишь! Решила на понт девчонку взять!

– Это вместо спасиба? – кричала Леля. – Вместо благодарности?

Василий Кузьмич сказал: все. У него против этой семьи теперь уже окончательно закипело сердце. Какое-то отребье, а не люди. Невероятно трудно с народом работать. Вся их семья, если уж совсем по-честному, подлежит… Леля завыла, забилась головой. Действительно, как трудно! Невероятно, никакой чести-совести, ломаешься, ломаешься, тянешь, тянешь этот народ, и никакой благодарности. Одни неприятности, одни!

Отношения между сестрами прекратились, о чем Леля тут же не преминула сообщить родителям, а Ниночка написала другое: живем, слава Богу, у Лели и Васи тоже все хорошо.

Два письма лежали перед стариком, и он не знал, что думать.

– Ниночка как была в детстве брехуха, так брехухой и осталась, – сказала Нюра. Это по поводу Нининого письма.

Старик же молчал и думал как раз о Леле. О том, что вот со всех сторон она – удачная дочь, а скребут у него в душе кошки, что что-то с ней неблагополучно. Какая-то она не такая… Вся на фальшивой ноте, а спрашивается, с чего? В партийной силе, при хорошем заработке, при крепком в смысле здоровья и занимаемого места муже, курорты-мурорты каждый год, семга розовая тоненькими ломтиками… Женщина приходит, паркет трет и ванную и унитаз чистит. Бумажка мягкая в уборной висит на колечке, специальная, больше ни у кого не видел… Такая хорошая с виду жизнь, а получается – плохая, потому что от хорошей семги и женщины-уборщицы Леля вроде как не лучше стала, а хуже, и все на крике, как будто ее со всех сторон обижают. Наговорила черт-те чего на ребенка, на Лизоньку. Да девочка с детства такая, ее обидишь, она хуже сделает. Оговорила себя нарочно, ему за тысячу километров это ясно. Зачем Леля написала им про это, у Нюры на нервной почве тик, она уже сейчас сама не своя, что Роза кончает школу и тоже уедет. Останутся они яко наг, яко благ, вдвоем. Никому не нужные, никому! Ясно же, что никто их не заберет умирать, теперь это не принято, да он и сам не поедет. Потому как не к кому. К Леле? Да упаси Боже, чтоб видеть каждый день ее мужа и слышать, как она заводится с пол-оборота. К Ниночке? Чего ради Эдик будет доводить их до смерти, он и так Лизоньку, чужую ему, содержит, теперь еще Роза сядет ему на голову. А Колюни нет… Уже много лет как нет… Интересно, а жива его пассия, которой они с Нюрой так испугались еще до войны? И годами старше была, и гулящая. Они тогда стеной встали, оторвали Колюню.

6

Так и получилось, что гневное Лелино письмо подвигло старика на неожиданный поступок. На следующий день, когда Роза ушла в школу, а Нюра пошла к соседке покроить себе сатиновый капот, он надел сапоги и пальто со смушковым воротником, такой же смушковый «пирожок», взял палочку с лошадиной головкой и решил отправиться на шахту один-бис, где работала до войны Колюнина пассия. Теперь на «бис» ходил автобус, он проехал эту дорогу, которую в молодости хорошо знал пешим ходом, увидел, как разросся их поселок вширь, как понастроили люди самых невероятных себе жилищ, от землянок до пузатых каменных хоромин, все, так сказать, от степени вористости. Дом, где жила Женька Болотникова, так звали пассию, он нашел сразу. В землю вгрузла халупа, аж окна перекосило. Постучал в забор палкой, провоцируя появление возможной собаки, но ничего не выскочило, не загавкало. Тихий и безлюдный был двор. Отметил – ничего на нем не растет. Весь такой ржавый двор. Сейчас март, снег почти сошел, разве что под старыми ведрами гнездится, самый некрасивый месяц в смысле опрятности вида. Но именно в этот момент всегда видно, кто во дворе хозяин, а кто нет, кто весну ждет, а кому она пусть бы совсем не приходила. Этот двор именно такой – а пошла она, весна…

Старик палкой постучал в крашенную бурым цветом щелястую дверь, не дождался ответа и толкнул ее. Как-то все увиделось сразу: Женька Болотникова, уже, можно сказать, старая женщина, если Колюне сейчас было бы тридцать восемь, то ей, значит, все пятьдесят, сидела на табуретке, упершись в пол толстой ногой в белом грубошерстном носке, а рядом, прислонившись к ее боку, стояла деревянная нога, охваченная поверху старым байковым клетчатым одеялом, из-под которого висели выстрепанные ремни. Почему-то старик не удивился этому, как будто в его жизни это было сплошь и рядом – безногие тетки, возле которых отдыхают их протезы.

– Здрасьте вам, – сказал старик, снимая с головы «пирожок» и направляя строго налево три свои волосины.

– Невезуха моя, невезуха, – весело ответила Женька. – Вежливый пришел, значит, не убьешь… Я дверь не запираю, все жду – придет кто и убьет. Ногу, вишь, отстегиваю, чтоб в случай чего от смерти не убечь. А он все не идет, мой драгоценный убивец… Что, дед, тебе меня слабо шандарахнуть?