Кортик, стр. 6

В комнату вошла мама. Она недавно приехала из Москвы, вызванная телеграммой. Она оправила постель, убрала со стола тарелку, хлеб, смахнула крошки.

– Мама, – спросил Миша, – кино у нас в доме работает?

– Работает.

– Какая картина идет?

– Не помню. Лежи спокойно.

– Я лежу спокойно. Звонок у нас починили?

– Нет. Приедешь – починишь.

– Конечно, починю. Ты кого из ребят видела? Славку видела?

– Видела.

– А Шурку Большого?

– Видела, видела… Молчи, я тебе говорю!

Эх, жалко, что он поедет в Москву без бинтов! Вот бы ребята позавидовали! А если не снимать бинтов? Так забинтованному и ехать. Вот красота! И умываться бы не пришлось…

Мама сидела у окна и что-то шила.

– Мама, – спросил Миша, – сколько я буду еще лежать?

– Пока не выздоровеешь.

– Я себя чувствую совсем хорошо. Выпусти меня на улицу.

– Вот еще новости! Лежи и не разговаривай.

«Жалко ей, – мрачно думал Миша. – Лежи тут! Вот возьму и убегу». Он представлял себе, как мама войдет в комнату, а его уже нет. Она будет плакать, убиваться, но ничто не поможет, и она никогда уже его не увидит.

Миша искоса поглядел на мать. Она все шила, опустив голову, изредка откусывая нитку.

Тяжело ей придется без него! Она останется совсем одна. Придет со службы домой, а дома никого нет. В комнате пусто, темно. Весь вечер она будет сидеть и думать о Мише. Жалко ее все-таки…

Она такая худенькая, молчаливая, с серыми лучистыми глазами, такая неутомимая и работящая. Она поздно приходит с фабрики домой. Готовит обед. Убирает комнату. Стирает Мише рубашки, штопает чулки, помогает ему готовить уроки, а он ленится наколоть дров, сходить в очередь за хлебом или разогреть обед.

Милая, славная мамочка! Как часто он огорчал ее, не слушался, плохо вел себя в школе! Маму вызывали туда, и она упрашивала директора простить Мишу. Сколько он перепортил вещей, истрепал книг, порвал одежды! Все это ложилось на худенькие мамины плечи. Она терпеливо работала, штопала, шила, а он стыдился ходить с ней по улице, «как маленький». Он никогда не целовал мать – ведь это «телячьи нежности». Вот и сегодня он придумывал, какое горе причинить ей, а она все бросила, целую неделю моталась по теплушкам, тащила на себе нужные ему вещи и теперь не отходит от его постели…

Миша прикрыл глаза. В комнате почти совсем темно. Только маленький уголок, там, где сидит мама, освещен золотистым светом догорающего дня. Мама шьет, наклонив голову, и тихо поет:

Как дело измены, как совесть тирана,
Осенняя ночка темна.
Темней этой ночи встает из тумана
Видением мрачным тюрьма.

И это протяжное, тоскливое, как стон, «слу-у-шай…».

Это поет узник, молодой, с прекрасным лицом. Он держится руками за решетку и смотрит на сияющий и недоступный мир.

Мама все поет и поет. Миша открыл глаза. Теперь смутно видно в темноте ее бледное лицо. Песня сменяет песню, и все они заунывные и печальные.

Миша вдруг разрыдался. И когда мама наклонилась к нему: «Мишенька, родной, что с тобой?» – он охватил ее шею, притянул к себе и, уткнув лицо в теплую, знакомо пахнущую кофточку, прошептал:

– Мамочка, дорогая, я так тебя люблю!..

Глава 8

Посетители

Миша быстро поправлялся. Часть бинтов уже сняли, и только на голове еще белела повязка. Он ненадолго вставал, сидел на кровати, и наконец к нему впустили друга-приятеля Генку. Генка вошел в комнату и робко остановился в дверях. Миша головы не повернул, только скосил глаза и слабым голосом произнес:

– Садись.

Генка осторожно сел на краешек стула. Открыв рот, выпучив глаза и тщетно пытаясь спрятать под стул свои довольно-таки грязные ноги, он уставился на Мишу.

Кортик - i_004.png

Миша лежал на спине, устремив глаза в потолок. Лицо его выражало страдание. Изредка он касался рукой повязки на голове – не потому, что голова болела, а чтобы Генка обратил должное внимание на его бинты.

Наконец Генка набрался храбрости и спросил:

– Как ты себя чувствуешь?

– Хорошо, – тихо ответил Миша, но глубоким вздохом показал, что на самом деле ему очень нехорошо, но он геройски переносит эти страшные муки.

Потом Генка спросил:

– В Москву уезжаешь?

– Да, – ответил Миша и опять вздохнул.

– Говорят, с эшелоном Полевого, – сказал Генка.

– Ну? – Миша сразу поднялся и сел на кровати. – Откуда ты знаешь?

– Слыхал.

Они помолчали, потом Миша посмотрел на Генку и спросил:

– Ну, ты как, решил?

– Чего?

– Поедешь в Москву?

Генка сердито мотнул головой:

– Чего ты спрашиваешь? Ведь знаешь, что отец не пускает.

– Но ведь тетка твоя, Агриппина Тихоновна, сколько раз тебя звала. Вот и сейчас с мамой письмо прислала. Поедем, будешь с нами в одном доме жить.

– Говорю тебе, отец не пускает. – Генка вздохнул. – И тетя Нюра тоже…

– Тетя Нюра тебе не родная.

– Она хорошая, – мотнул головой Генка.

– Агриппина Тихоновна еще лучше.

– Как же я поеду?

– Очень просто: в ящике под вагоном. Ты туда спрячешься, а как отъедем от Ревска, выйдешь и поедешь с нами.

– А если отец поведет поезд?

– Вылезешь в Бахмаче, когда паровоз сменят.

– Что я в Москве буду делать?

– Что хочешь! Хочешь – учись, хочешь – поступай на завод токарем.

– Как это – токарем? Я ведь не умею.

– Токарем не умеешь? Ерунда, научишься… Подумай. Я тебе серьезно говорю.

– Про разведчиков ты тоже серьезно говорил, а мне за мясо так попало, что я до сих пор помню.

– Разве я виноват, что Никитский напал на Ревск? А то обязательно пошли бы в разведку. Мы, как в Москву приедем, запишемся в добровольцы и поедем на фронт белых бить. Поедешь?

– Куда? – насторожился Генка.

– Сначала в Москву, а потом на фронт – белых бить.

– Если белых бить, то, пожалуй, можно, – уклончиво ответил Генка.

Генка ушел. Миша лежал один и думал о Полевом. Почему он не приходит? Что особенного в этом кортике? Для чего-то на рукоятке бронзовая змейка, на клинке значки: волк, скорпион и лилия. Что это все значит?

Его размышления прервал дядя Сеня. Он вошел в комнату, снял пенсне. Глазки у него без пенсне маленькие, красные, как бы испуганные. Потом он водрузил пенсне на нос и спросил:

– Как ты себя чувствуешь, Михаил?

– Хорошо. Я уже вставать могу.

– Нет, нет, ты, пожалуйста, лежи, – забеспокоился дядя Сеня, когда Миша попытался подняться, – пожалуйста, лежи! – Он неловко постоял, затем прошелся по комнате, снова остановился. – Михаил, я хочу с тобой поговорить, – сказал он.

«Неужели о камере?» – подумал Миша.

– Я надеюсь, что ты, как достаточно взрослый человек… гм… так сказать… способен меня понять и сделать из моих слов полезные выводы.

«Ну, началось!»

– Так вот, – продолжал дядя Сеня, – последний случай, имевший для тебя столь печальные последствия, я рассматриваю не как шалость, а как… преждевременное вступление в политическую борьбу.

– Чего-чего? – Миша удивленно уставился на дядю Сеню.

– Не понимаешь? Разъясню. На твоих глазах происходит акт политической борьбы, а ты, человек молодой, еще не оформившийся, принял участие в этом акте. И напрасно.

– Как это так? – изумился Миша. – Бандиты будут убивать Полевого, а я должен молчать? Так, по-вашему?

– Как благородный человек, ты должен, конечно, защищать всякого пострадавшего, но это в том случае, если, допустим, Полевой идет и на него напали грабители. Тогда – другое дело. Но ведь в данном случае этого нет. Происходит борьба между красными и белыми, и ты еще слишком мал, чтобы вмешиваться в политику. Твое дело – сторона.

– Как это – сторона? – заволновался Миша. – Я ж за красных.

– Я не агитирую ни за красных, ни за белых. Но считаю своим долгом предостеречь тебя от участия в политике.