Гаспар из тьмы. Фантазии в манере Рембрандта и Калло, стр. 24

У Вергилия и Феокрита пастухи в песенных соревнованиях награждались хорошим сыром, флейтой лучшего мастера или козой с щедрым выменем. Поэт, воспевший собак, был награжден красивым жилетом [205], роскошным и выцветшим, одновременно навевающим думы о тускнеющем солнце, о блеклой красоте увядающих женщин и о днях ранней осени.

Никто из тех, кто присутствовал тогда в таверне на улице Вилья-Эрмоса, не забудет, с какой поспешной стремительностью художник сорвал с себя жилет в подарок поэту, ибо он прекрасно понял, как хорошо и благородно воспевать бедных собак.

Так в былые времена один могущественный итальянский тиран подносил божественному Аретино [206] на выбор кинжал, украшенный драгоценными камнями, или придворный мундир в обмен на изысканный сонет или забавную сатирическую поэму.

И каждый раз, когда поэт надевает жилет художника, он не может не думать о милых собаках, о собаках-философах, о днях ранней осени и красоте увядающих женщин.

Теодор де Банвилль [207]. Волшебный фонарь

Перевод Е. А. Гунста
L. ДНО

Мужчина и женщина напились в своей холодной лачуге и уснули, она – на ободранном стуле, он – на полу. По готовой угаснуть свече, красный фитиль которой чадит, струится сало, и она еле

освещает красным отсветом их изувеченные и окровавленные лица, ибо, прежде чем рухнуть, сраженные водкой, они по обыкновению подрались. На краю незастеленной койки сидит полуголый трехлетний малыш и плачет от голода и холода. Но его большая сестра – ей уже шесть лет – подходит к нему, берет его на руки, укутывает в тряпку, где больше дыр, чем ткани, и, не имея ничего другого, чем бы утолить его голод, покрывает его поцелуями, согревает и укачивает в своих худых ручках. И, повзрослев от этой небесной любви, девочка с большими золотистыми глазами и прозрачной кожей уже прекрасна и величественна, как юная мать.

LXII. МАЛЕНЬКИЕ ЖЕНЩИНЫ

На улице Трюден, в сумерки, а скорее в ночи, шествуют, держась за руки, три невозможные девчонки, уже порочные, как женщины. Они важничают, строят глазки, бросают по сторонам вызывающие взгляды.

Все три одеты в причудливые лохмотья, но весьма кокетливо. У Фрази шея повязана розовым платком, Тапон в шляпке, на которую она нацепила перо, подобранное возле мусорной урны, а Коклюша напялила на маленькие ручки длинные шведские перчатки.

Бритый старик с орденом на груди подкрадывается к ним, что-то им шепчет, а они заливаются горделивым смехом, воображая, будто они в самом деле барышни.

Но вот проходит мимо них старуха-тряпичница Симона с узлом на спине (ибо она слишком бедна, чтобы обзавестись корзиной!); ей лет сто, она сморщенная, черная, и ветер развевает длинную прядь ее седых волос.

Старуха с возмущением поднимает к небу свою клюку и, смотря старику прямо в лицо, трагическим голосом, как волчица в сумерках, воет:

– Кому тряпья?

XCI. ПОДРУЖКА

У поэта Рауля Тавана оставалось еще три cy, а потому он купил себе отлично испеченный, изрядно подгорелый хлебец, а в медном чану мясника, сверкающем, как щит Аякса, сына Теламона, выбрал горячую колбаску и на улице насладился этой подкрепляющей трапезой. А теперь, чтобы приобщиться к радостям выпивки, он остановился у фонтана Валасса и подставил железную кружку под струю прозрачной воды. Но в струе, где радугой отразился луч солнца, вдруг появилась тоненькая, худосочная, бледная, томно улыбающаяся маленькая Наяда, истинная парижанка, несколько стесняющаяся своих оловянных туфелек: маленькая Наяда, которая шепчет и подсказывает поэту прекрасные переливы рифм. Рауль Таван выпивает кружку воды и уходит, подбодренный, счастливый, чувствуя себя властелином мира (ибо в кармане у него есть из чего скрутить крошечную папироску!), а тем временем нежный ветер сквозь дыры его рваных башмаков упоительно ласкает и освежает его легкие стопы.

Лотреамон [208]. Песни Мальдорора

Перевод В М. Козового
ИЗ ПЕСНИ ПЕРВОЙ

[VIII] При свете луны, у моря, в затерянных сельских местах, когда погружаешься в горькие думы, замечаешь, как все вокруг приобретает желтоватые, зыбкие, призрачные очертания. Тень от деревьев, ленивая или стремительная, пробегает, крадется, снует, распластываясь, стелясь по земле изменчивыми фигурами. В ту пору, когда уносили меня крылья юности, все это навевало мечты, казалось диковинным; теперь я привык. Стонущий ветер струит сквозь листву свои томные ноты, и сова голосит заунывную жалобу, так что у слышащих встают волосы дыбом. Тогда собаки приходят в неистовство и, сорвавшись с цепей, бегут прочь с отдаленных ферм; во власти безумия они носятся беспорядочно среди природы. Вдруг они замирают, озираясь в дикой тревоге, с пылающим взглядом; и как слоны перед смертью, опустив уши, отчаянно вытянув хобот, обращают в пустыне последний взор к небесам, так и собаки, с опущенными ушами, вытягивают голову, вздувают страшную шею и принимаются лаять, одна за другой, – то подобно ребенку, надрывающемуся от голода» то подобно кошке, раненной на крыше в живот, то подобно женщине в родовых схватках, то подобно чумному в больнице, перед агонией, то подобно девушке, поющей возвышенную песнь, – на звезды севера, на звезды востока, на звезды юга, на звезды запада; на луну; на горы, схожие вдалеке с чудовищными утесами, покоящимися во тьме; на стылый воздух, который впивают они полной грудью, отчего ноздри их, в глубине, становятся алыми, пламенеющими; на безмолвие ночи; на сов, пролетающих вкось, у самой их морды, несущих в клюве лягушку иль крысу – живую, нежную пищу для своих малышей; на зайцев, скрывающихся во мгновение ока; на вора, который, свершив злое дело, скачет на лошади прочь галопом; на змеи, что тревожат вереск, вызывая у них шкурный трепет и скрежет зубов; на собственный лай, пугающий их самих; на жаб, которых они разгрызают одним щелчком челюсти (зачем покинули свое болото?); на деревья, где каждый листок являет им, вяло колышась, еще одну необъяснимую тайну, какую стремятся они постичь своим пристальным умным взглядом; на виснущих, с длинными лапками, пауков, что спасаются бегством, карабкаясь по деревьям; на изголодавшихся за день в поисках корма ворон, которые машут усталым крылом, спеша восвояси; на прибрежные скалы; на мелькающие с мачт огни неразличимых кораблей; на глухой ропот волн; на проплывающих рыбин, которые выставят вдруг над водой свою черную спину, а затем погружаются в бездну, и на человека, который обращает их в рабство. После чего они снова срываются с места, пускаясь на окровавленных лапах вскачь через рвы, по полям и дорогам, в траве и по острым камням. Кажется, будто они взбесились, будто ищут для утоления жажды какой-то огромный пруд. Их протяжные завывания ужасают природу. Беда запоздалому путнику! Любители кладбищ на него бросятся, его растерзают, погребут его в своей пасти, откуда капает кровь, ибо прогнивших зубов у них нет. Дикие звери, не решаясь приблизиться, чтобы принять участие в мясной трапезе, разбегаются в трепете насколько хватает глаз. Спустя несколько часов собаки, изнуренные беспорядочной беготней, еле живые, с высунутым языком, не сознавая того, что творят, вдруг набрасываются друг на дружку и с небывалым проворством разрывают одна другую на тысячи кусков. Они поступают так не из кровожадности. Мать однажды, с потухшим взглядом, сказала мне: «Когда будешь в постели и услышишь с полей завывание псов, укутайся в одеяло и не смейся над ними: в них живет, как в тебе и во мне, как и во всех прочих людях, бледных и длиннолицых, неутолимая жажда безмерного. Я даже позволю тебе стать у окна, чтобы понаблюдать это вполне величественное зрелище». По сей день блюду я этот завет усопшей. Подобно собакам, я тоже испытываю потребность в безмерном… И я не могу, не могу ее удовлетворить! Я, как мне говорили, сын мужчины и женщины. Удивляюсь… я мнил себя чем-то большим! Впрочем, не все ли равно мне, откуда я появился? Будь это в моей воле, лучше б уж стал я сыном акульей самки, чей голод под стать ураганам, и тигра, свирепость которого общепризнанна: я был бы менее злобен. Вы, взирающие на меня, удалитесь прочь, ибо мое дыхание источает миазмы! Никто еще не видал зеленоватых морщин у меня на лбу, ни торчащих костей на моем исхудалом лице, подобных ребрам какой-нибудь рыбины, или усеявшим взморье утесам, или обрывистым альпийским склонам, по которым я часто взбегал, когда волосы на голове у меня были другого цвета. И когда в грозовые ночи я слоняюсь вокруг жилищ человека, одинокий, как камень посреди дороги, и взгляд мой пылает, а мои пряди исхлестаны ветром бурь, я прикрываю свое обескровленное лицо куском бархата, черного, точно копоть, набившаяся внутри дымохода: ничьи глаза не должны стать свидетелями уродства, каким наделило меня, с улыбкой всесильной ненависти, Высшее Существо. Каждое утро, когда солнце встает для других, изливая на всю природу целебную радость и теплоту, – я в это время, глядя пристально, с застывшими чертами, в пространство, полное мрака, погруженный в отчаяние, которое пьянит меня, как вино, терзаю могучей рукой свою грудь под лохмотьями. И все же я чувствую, что ярости нет во мне! И я чувствую все же, что не один на свете страдаю! И все же я чувствую, что дышу! Как осужденный ощупывает свои мускулы, раздумывая об их участи, ибо взойдет скоро на эшафот, так, стоя на своей подстилке, закрыв глаза, я поворачиваю шею, неторопливо, справа налево, слева направо, целыми часами; и я не падаю замертво. Порой, когда шея уже не может вращаться в одном направлении, когда, замерев, она готова опять вращаться в обратном, я внезапно бросаю взгляд на горизонт, сквозь редкие щели в густом кустарнике, закрывающем вход: я ничего не вижу! Ничего… лишь поля в ураганной пляске вместе с деревьями и вереницами птиц, пролетающих в небе. Это волнует во мне кровь и мысли… Кто же это по голове колотит меня железным бруском, как молотом по наковальне?

вернуться

[205] «Поэт», описываемый Бодлером, – это не кто иной, как он сам. Этот эпизод имел место в действительности, хотя последовательность событий была обратной: однажды Жозеф Стевенс подарил свой «роскошный и выцветший» жилет Бодлеру, а тот отблагодарил его стихотворением в прозе, воспевающим собак.

вернуться

[206] Речь идет о выдающемся итальянском писателе эпохи Возрождения Пьетро Аретино (1492 – 1556), который, однако, при случае не брезговал подачками знатных заказчиков

вернуться

[207] Поэт, драматург и эссеист Теодор де Банвилль (1823 – 1891), друг Виктора Гюго и Ш. Бодлера, выступал в начале своей литературной деятельности как участник романтического направления, а затем сблизился с парнасцами. Виртуозно владея стихом, он выступал и в роли теоретика: его перу принадлежит «Маленький трактат о французской поэзии», в котором особое внимание обращено на– формальные стороны стихосложения. Однако творчеству Банвилля не был чужд не только подлинный лиризм (и это видно из помещенных в данном томе стихотворений в прозе), но и известная социальная острота. К наиболее значительным из его поэтических сборников относятся «Кариатиды» (1842), «Сталактиты» (1846), «Изгнанники» (1867) и «Акробатические оды» (1857).

Переводы стихотворений в прозе взяты из книги «Волшебный фонарь» (1883).

вернуться

[208] Лотреамон (его настоящее имя – Изидор Дюкасс; 1846 – 1870) – одна из самых загадочных и трагических фигур во всей французской литературе. Биографические сведения о нем крайне скудны. Он родился в Уругвае, в семье служащего французского консульства, в четырнадцать лет переехал во Францию, где после окончания лицея поселился в Париже, издал два своих сочинения – «Песни Мальдорора» (1868 – 1869) и «Стихотворения. Пролог к грядущей книге» (1870) и умер при невыясненных обстоятельствах.

«Песни Мальдорора», целиком принадлежа поэзии, все же с трудом поддаются жанровому определению. Явное эпатирование буржуазного «вкуса» соседствует в них с «черным юмором», с уничтожающим самоотрицанием, визионерство – с пародией, почти дословные Заимствования из естествениоисторических трудов – с безудержными, многостраничными, искусно построенными риторическими периодами, а мнимая, разрушительная стилизация романтизма – с первыми и, быть может, ярчайшими образцами «автоматического письма». Используя едва ли не все возможные литературные приемы, доводя их до гротеска и абсурда, Лотреамон ставит под вопрос само существование поэзии. И, однако, весь этот зловещий пафос, весь этот заряд отрицания остался бы в лучшем случае только литературным курьезом, если бы за всеми этими хитросплетениями не чувствовалось глубочайшего страдания и подспудного лиризма.

Творческие поиски Лотреамона не нашли и не могли найти отклика при его жизни, к тому же первое издание его книги быстро стало библиографической редкостью, а второе появилось только в 1890 г., но тираж его был незначителен. Лишь в начале ХХ в. благодаря усилиям Реми де Гурмона (он, кстати говоря, посвятил Лотреамону одну из глав своей «Книги масок»), Валери Ларбо, Макса Жакоба и других писателей «Песни Мальдорора» обретают подлинную известность.