Дорогой широкой, стр. 33

– Куда же это нас занесло? – недоумённо спросил Гриша. – Слушай, ведь это никак Эваново. Наверное, это дяди Мити Храброва крашеный дом…

– Дуро ты, Гриха, дурищо! – хрипло произнёс Юра, тоже почему-то заговоривший с простонародными интонациями, какие ещё в ушкуйной речи слыхать было. – Какое же это Эваново? Ты, Гриха, родины своей не узнал. Это же наша Найдёнка, это мамин крашеный дом!

Богородица, спрыгнув на землю, принялся было вытаскивать из осеков жердины, открывать проезд тяжеловесному катку, но братья уже поднырнули под жердь, путаясь в перестоялой, некошеной траве, побежали к дому. Каток стоял, урчал дизелем на малых оборотах, устало вздрагивал вальцами. Довёз-таки обормотов, теперь можно отдыхать.

Богородица вернулся в кабину, откинул сиденье, улёгся, глядя в железный потолок. Полежал чуток, потом поднялся, не находя себе места. Стрёмно было на душе.

Тучи, недавно обложившие небо, разошлись, солнце опускалось к пригорку. Давно, казалось бы, выезжали из Мошниково, а уже вечереет. Целый день по лесу плутали и всё-таки выехали до места.

– Ну, у них там дела, – произнёс Богородица вслух. – Видать, песню народную сегодня мне одному петь.

Месяц над нашею крышею светит,
Вечер стоит у двора,
Маленьким птичкам и маленьким детям
Спать наступила пора…

– Эй, Манёк! – послышался от деревни Юрин голос. – Что ты там мнёшься? Давай в дом! Каток я потом подгоню.

– Иду! – отвечал Богородица. – Вот только песню допою.

Утром проснёшься, и ясное солнце
Снова взойдёт над тобой.
Спи, мой воробышек, спи, мой сыночек,
Спи, мой звоночек родной!

Глава 9

Под крышей дома

Если дорог тебе твой дом.

Константин Симонов

Бывает, проснётся человек в своей постели, в собственной квартире и некоторое время не может понять, где он, что с ним, как его сюда занесло. Кругом густая тьма, ни звука, потеряно представление о месте, времени, самом себе. Даже чувство ориентации своего тела потеряно, не понимаешь, где находится голова относительно собственных ног. Жуткое чувство, сродни смертной судороге. Должно быть, так ненадолго просыпается от летаргии заживо погребённый. Чтобы избавиться от подобной напасти, люди придумывают всевозможные ночники, лампадки, светящиеся циферблаты часов. Не важно, что они не рассеивают ночной тьмы, они разгоняют мрак душевный.

Ощущение это известно многим, является оно исключительно дома, а не в дороге, где человек всегда настороже и, просыпаясь, отлично помнит, как ложился спать. И удивительным образом никогда ночной мрак не леденит душу в доме материнском. Здесь человека верней всякой лампадки охранит мамина забота. Пусть ночь и мама спит, а забота – бодрствует.

Юра проснулся задолго до рассвета, лежал, глядя в тёплую темноту, безошибочно определяя ещё не просветлевшие контуры горницы. Не видя глазами, умом осязал, где что стоит. Попробовал бы вот так в городе повспоминать – чёрта с два получилось бы. А приехал – и словно не уезжал никуда, в памяти немедленно ожили все самые незначительные мелочи.

За последние годы дом ничуть не изменился, разве что постарел, как и сама мама. Но всё осталось цело, словно опущенное «про запас» в озеро безвременья. Чугунный умывальник «уточка», из которого ещё прапрадед умывался, висит на железной цепочке, только вместо сгнившего ушата подставлено старое эмалированное ведро. Вдоль печки – карзина, такая широкая, что всякому ясно, детей тут можно учить до самой старости, разве что дылда Гришка поперёк карзины не уляжется, а кто росточком пониже, так вполне. И, конечно, сама печь, сидящая посреди избы словно королева. Наверх ведёт лесенка, не приставная, а со ступеньками из толстой половой доски, чтобы старикам было удобно забираться. На этой печке зимами спали валетом Юра с Гришей. Бывало, раздерутся, принявшись пинаться ногами, так мать строжит: «Опять печку размежевать не можете? Сейчас вниз пойдёте, один на диван, второй на кровать!» После таких слов мигом баловство прекращалось. Спать на печке тепло и укромно, даже если вся изба выстыла, за печной трубой теплынь сохраняется. Утром Юра вскочит босиком по малой нужде, так холод ноги обжигает. Добежишь к поганому ведру и скорей назад, на печку. Только у мамы долго не залежишься, стянет одеяло да ещё споёт: «Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно!»

И сейчас, в полной темноте, которая уже приходит в июльские ночи, вдруг ясно вспомнилось, что там, за трубой, где из экономии не клеили обоев, стена покрыта старой газетой. «Новгородская правда» за девятнадцатое марта 1947 года. Юра читать был не любитель и школьную программу старался как-нибудь стороной обойти, а тут с фонариком десятки раз перечитывал статью: «Быстро и высококачественно завершить ремонт тракторов», сообщение ТАСС: «Приём И.В.Сталиным г-на Бидо», разглядывал обрывок нечёткой фотографии, где был виден дядечка в ушанке, а что он делает, оставалось только догадываться. Кусочек подписи сообщал, что перед читателем «лесоруб-лучкист Ра…», а строкой ниже говорилось, что он «выполняет норму…». Мать часто жаловалась на неподъёмные нормы колхозной работы, так что Юра с уважением глядел на фото лесоруба-лучкиста. А по поводу Бидо порой недоумевал, зачем Сталину понадобилось принимать французского министра, если даже в газете его называют так неприлично. И самым оскорбительным ругательством у малолетнего Юрки было: «Говна бидон».

Юра не только сталинских, но и хрущёвских времён не застал, родившись в самую пору брежневского застоя, а вот пиетет перед вождём в его душе жил. В деревне вообще представления меняются медленнее, и хотя даже мама сталинские годы зацепила самым краешком, но имя это произносилось с боязнью и тридцать лет спустя после смерти вождя. Страх был, но и авторитет такой, что Сталину верили больше, чем собственным глазам. «Я читал у Ленина, я читал у Сталина», – только повзрослев, Юра начал петь эти строчки с ухмылкой, а прежде так очень даже всерьёз пел, хотя Сталина и не читал. Так, верил на слово.

Постепенно в избе просветлело, сначала обозначились прямоугольники окон, затем серый свет пополз по углам. На улице небо уже вовсю алело утренним румянцем, обещая погожий день.

Юра поднялся, вышел из дома, помылся дождевой водой из старого банного котла, стряхивая с пальцев холодные капли, вернулся в избу. В сенях увидал маму, которая заподнималась вместе с Юрой и теперь шла обряжаться по хозяйству. Из щепного шкафа доставала хранящийся там подойник и банки для молока. В деревне только у мамы корова осталась, остальные жительницы устарели коров держать и теперь ходят с литровыми баночками к маме за молоком. А случись что с единственной коровой – как жить будут?

– Помочь? – спросил Юра.

– Сама управлюсь, – мама закрыла шкафчик на щеколду, пошла в хлев.

Удивительная вещь – щепной шкаф! Служит он в деревне заместо холодильника. Вроде бы ничего в нём особого нет: этакая плетённая из тонкой лучины корзина в рост человека. Каркас, конечно, из планок, а стенки лучинные. Сбоку дверца, тоже плетёная. Вот и вся хитрость, но почему-то молоко в таком шкафчике не киснет даже во время грозы.

Сейчас таких шкафов уже не делают: некому делать, да никто и не покупает, а старые шкафчики, прогрызенные мышами, но ещё прочные, покуда служат.

На верхней планке маминого шкафа темнела полустёртая от времени карандашная надпись: «1901 годъ 23 февраля купленъ съ деревни Еваново Лизаветой Алексъевой. Ценой заданъ 1 рубль серебромъ».

Вроде бы счёт на серебро и ассигнации к началу двадцатого века давно был отменён, а в деревне, значит, память о нём сохранилась.