Транквилиум, стр. 41

Погода начала хмуриться с вечера, и теперь вот пошел дождь. По брезенту капли стучали как-то особо. Под трюханье «дворников», вглядываясь сквозь переливы фонарного света и света встречных фар в мокрую улицу, в габаритные огни и стоп-сигналы, ставшие вдруг размытыми блуждающими планетами, Чемдалов вел жесткий, нервный, вздрагивающий, временами хрипящий газик в потоке «волг», «москвичей» – и отставал, постоянно от всех отставал. Вот и поворот… Он подвез Вась-Вася к самому дому. Я в контору, сказал Чемдалов раздумчиво, и Вась-Вась пожал плечами: какие могут быть вопросы?.. Чемдалов смотрел, как Вась-Вась идет к подъезду: еще утром: начальник Тринадцатого, ультрасекретного, как бы и не существующего в природе отдела КГБ, нынешнему Председателю не подчиненный и отчитывающийся лично перед Ю-Вэ. А теперь – всего лишь военный пенсионер, на полставки консультант какой-нибудь заготконторы… А директор этой заготконторы вот уже три часа как он, Чемдалов Александр Порфирьевич, сорок шесть лет, русский, беспартийный, отчитывающийся во всех своих действиях только и исключительно перед Ю-Вэ, лучшим другом умненькой девочки Саманты Смит…

Возвращаться на проспект не хотелось, Чемдалов включил фары, повел газик напрямик через новую застройку, потом свернул на аллею пустого ночного парка, пересек парк и вскоре подъехал к отдельно стоящему двухэтажному домику без каких-либо заборов и охраны, пропустил грохочущий и звенящий грузовой трамвай и въехал в навсегда распахнутые ворота. Он знал, что его ждут, хотя окна, конечно, не светились.

Первая информация, полученная им в новой должности, была такая: база в Эркейде разгромлена, персонал пропал без вести, скорее всего погиб. Нападавшие применили Белый Огонь, поэтому теневое здание отеля «Рэндал» уничтожено до фундамента. Запасы сгорели. Проход закрыт.

С-суки, подумал Чемдалов, складывая бланк донесения пополам, потом еще пополам, потом еще… Никольский, сегодняшний дежурный по связи, изучал ногти. Величко, значит, в Америку дернул? – с яростью подумал Чемдалов. В Америку, да? Вот вам Америка!..

– Денис, распорядись: самолет на утро и весь штат по форме К.

– Понял, Александр Порфирьевич. Клюква завтра в госпиталь ложится, ему как быть?

– Да на хрен нам больной…

– А куда летим?

Чемдалов помедлил секунду.

– В Магадан.

– В Порт-Элизабет, значит. Люблю! – вкусно причмокнул Денис.

Может, тороплюсь? – спросил себя Чемдалов. Прислушался. Нет, все нормально. Действовать надо решительно…

Какие, интересно, еще пакости, кроме Белого Огня и сынка-пенетратора, оставил нам генерал Марин? А ведь оставил, оставил…

Он почесал лоб и подмигнул невидимому противнику.

15

Первоначальный шок, вызванный вокзалом (поезд отправился на два часа позже, чем ему положено было по расписанию, и это само по себе могло произвести впечатление на неподготовленного человека, но Глеб был готов ко всему – так ему казалось… только казалось, потому что тела на полу, на узлах и чемоданах, орущие дети, вонь, а главное – равнодушная покорность, более всего цепляющая, – вызвали в памяти мощное брожение, однако вспомнилось лишь прочитанное: война, разруха, беженцы…) – этот шок довольно быстро прошел, когда они заняли относительно чистое купе со столиком и двумя койками на рундуках – Алик назвал их полками, и это было смешно – и рухнули в сон. Глеб давно не спал так беспокойно и так крепко одновременно, пять ночей слились в одну, и снилось ему все время одно: как они перешли из Хабаровска в Кассивелаун и внесли все деньги Глеба в тамошнее отделение Палладийского Горнопромышленного банка, оформив перевод в Новый Петербург; доллары Алика там же упаковали «золотым грузом» с пересылкой туда же, и обошлось это удовольствие в восемьдесят соверенов… и этот сон повторялся, и повторялся, и повторялся, будто кто-то пытался вытеснить им действительность – зачем? в действительности было все то же самое… – и от бесконечных повторений смысл действий медленно стерся, и из-под него стало проступать что-то глубинное…

Но что – Глеб понять не сумел.

Он встретил утро трижды: сначала бледные сумерки, отсекаемые бегущими силуэтами деревьев, затем – те же деревья, объятые золотым пламенем. Потом, проснувшись окончательно, Глеб вспомнил все и приник к окну…

Там было чудесно! Там плыли темные лесистые холмы, и клинья возделанных полей разделяли их. Там пухлые облака висели в невесомом небе. И почему-то не оторвать было глаз от всего этого – простого и возвышенного…

Дверь отъехала в сторону, и вошел Алик – веселый, пахнущий мылом и мятой, с полотенцем через плечо.

– С пробуждением! – подмигнул он. – Иди умывайся, а то позавтракать не успеем…

Глеб оделся: натянул носки, трикотажную рубашку с короткими рукавами и без застежек (на груди зачем-то были оттиснуты яркие буквы «BONEY-M» и красовался радужный круг) и синие штаны из плотного хлопка, Алик называл их «джинсы», какое-то странное двойное множественное число, но здесь так принято; сунул ноги в свои потерявшие лоск, но все еще целые и удобные туфли. То, как здесь одевались, Глебу не нравилось, хотя – было удобно. Еще на улицах Хабаровска он уловил некую кастовость, подчеркиваемую одеждой, но при этом – не открыто, не откровенно, а исподволь, будто бы невзначай. Впрочем, сформулировать принципы разделения он не сумел, да и не пытался.

В отличие от вокзального, вагонный туалет был чист, и Глеб испытал сильнейшее облегчение, потому что втайне боялся, что опять не выдержит – ведь там, выбравшись из смрада и почти ничего не соображая от брезгливости, он впервые едва не потерял контроль над собой, и Алик по-настоящему перепугался, увидев его таким… и Глеб, встретив и поняв его испуг, не то чтобы успокоился, а как бы заледенел и даже сумел сказать неожиданно для себя: «Вот теперь я тебя понимаю…» Н-да, этого сложно было испугаться, подумал он, разглядывая себя в зеркале.

Худая и будто опаленная морда, очень неприятный взгляд глубоко провалившихся глаз. Загар из бронзового стал коричневым. Обозначились желваки, глубже залегли носогубные складки. Олив в свое время выделяла их гримом, прибавляя Глебу лет десять. Теперь сойдет и так.

Олив. Светлана… Как далеко и давно… и – какой позор!.. бежал, оставил… Он знал, что это неправда, что своим бегством отводит от них удар, но – грызло душу, грызло… В конце концов, он не только источник опасности, он и мужчина, защитник… Черт знает, что теперь делается в Мерриленде, вряд ли там тихо…

Но – далеко и давно, и чем дальше, тем дольше…

Хотелось разбить зеркало, но вместо этого Глеб умылся с мылом, а потом побрился и протер кожу лосьоном.

(На двенадцатый день после развертывания войск одним лишь моральным давлением, почти без выстрелов, волнения были подавлены. Через лагеря интернирования и полевые следственные комиссии прошло почти шестьдесят тысяч человек. На первом этапе просто отсеивались задержанные случайно или те, чья вина была минимальной. Их распускали по домам, а бездомных и безработных отправляли на государственные стройки. Тех, на ком оставалось подозрение в активных преступных действиях, заключали в лагеря строгого содержания. Таких было шесть. В ночь на двадцать второе июля в одном из этих лагерей, на небольшом островке в устье Эсвеллоу, вспыхнул дикий, невиданно кровавый бунт. Погибла вся охрана, бараки и палатки сгорели, три сотни трупов нашли на пепелище и потом еще долго находили ниже по течению утопленников в клетчатом. Около сотни сбежавших были выловлены по лесам или сдались сами. Все они рассказывали жуткие в своей несообразности истории, из которых следователи сделали вывод о возможном массовом наркотическом отравлении, что и привело к вспышке неуправляемого насилия. Но счет не сходился: накануне бунта в лагере было пятьсот девяносто семь заключенных… А главное – ни у одного из погибших охранников не осталось оружия…)

Будил их колокол, и по колоколу следовало встать, заправить постель и умыться. Потом отпирали дверь, и следовало выставить в коридор ночное ведро. Почему-то именно этот час: от умывания до завтрака – был для Светланы самым тяжелым. Организм куда-то рвался… Но патом раздавали завтрак: овсянку, лепешки с патокой, кофе – тоже с патокой. У патоки был медный привкус. Потом можно было затеплить свечку и часами сидеть, глядя в огонек. Откуда-то приходили слова, она прислушивалась к ним и иногда запоминала. Я – теплое лицо и темные глаза, и губы теплые, что пили сладкий яд. Я никогда не лгу. Молчи, не возражай. На солнечном лугу осталась наша тень. Пусть канет день, и солнца ложь, и луг – лишь урожай планет и звезд, и всяческих светил – светил бы нам, и яд, яд капал б с губ…