Транквилиум, стр. 108

Этого не будет никогда.

Он застонал почти вслух. Умом он понимал свое состояние: безумное напряжение внезапно спало – и, как у быстро вытащенного водолаза, начинается своеобразная кессонная болезнь… Вася, можешь не всплывать, корабль все равно тонет, – вспомнился анекдот. Адлерберга передернуло: он представил себя на месте этого Васи. Темная вода кругом, холод, черные волосы водорослей… Сейчас в шланг вместо воздуха хлынет вода…

Так оно и есть, вдруг понял он. Никуда не деться…

Глеб обещал помочь перевезти семьи. А Тиунов подтвердил, что они действительно были там, дома – и вернулись обратно, и это не так сложно, хотя и чудно. Но верить в это – не получалось почему-то. Люди с такими серыми глазами и такими желваками за скулами легко могут врать. Врать – и при этом смотреть в глаза своими серыми глазами, и – будешь верить…

– Товарищ майор, разрешите обратиться!

– Обращайтесь.

Прапорщик с запоминающейся фамилией Черноморец замялся.

– Такое дело, товарищ майор… Тут гражданочка одна – не хочет выселяться. Как бы сказать…

– Быстро и коротко. Что значит не хочет? Кто ее спрашивает?

– Да, товарищ майор… и я за нее прошу. Позвольте остаться.

– Что? Что вы сказали, товарищ прапорщик?

– Такое дело… вроде как любовь у нас, значит… Ну и – не хочет теперь в отлучку. Может, можно оставить?

– Любовь, значит…

Адлерберг хотел что-то сказать, но вдруг ослепительной лиловой вспышкой – звездой! – погасило прапорщика, а следом – и весь остальной свет. Уау! – взвизгнуло в ушах.

Тесаный камень тротуара метнулся в лицо, но рука сама взлетела и подсунула себя под удар, и ноги подогнулись – то ли прятаться, то ли прыгать…

Полчаса спустя связанный Громов стоял перед ним и смотрел прямо в глаза с нечеловеческой ненавистью. Голова Адлерберга гудела, как колокол. Бинты промокали, горячая струйка продолжала течь на шею.

Мы ничего не добились, понял вдруг Адлерберг. Ничего…

– Уведите, – сказал он. – Сдайте тем, на заставе…

– Пошли, – Черноморец тронул Громова за плечо. Тот брезгливо дернулся.

Навстречу им распахнулась дверь, и почти вбежали Глеб, наследник и его «дядька» – полковник Ветлицкий.

– Вот он, – сказал Глеб.

– Господин Адлерберг, – сказал наследник, – вы должны отпустить казака. Он не знал о заключенном соглашении…

– Я отпустил его, – сказал Адлерберг.

Глеб смотрел на казака, медленно узнавая в этом грязном, заросшем и осунувшемся человеке – того, другого…

– Громов? – еще неуверенно сказал он. – Иван?

Встречный взгляд.

– Глеб Борисович? Господин Невон? Какими судьбами?!

– Мир тесен… Развяжите ему руки, прапорщик.

Великая княгиня умерла во сне, не болея ни часа. Утром ее долго не решались разбудить… Комендант дворца встретился с премьер-министром, и они долго о чем-то совещались. Послали за князем Кугушевым. Известие о смерти правительницы решено было пока не обнародовать – в целях обеспечения безопасности наследника престола. Но уже вечером в гостиных столицы шептались о скорых потрясениях…

18

– И какое у тебя осталось впечатление от всего этого? – Парвис уселся поудобнее, приготовился слушать.

Турунтаев поднес большой палец к губам, втянул щеки: будто раскуривал воображаемую трубку.

– Не знаю! – распахнул ладонь. – Самому смешно: могу пересказать: вот это говорил я, а это говорил он. А что в результате, понял ли он меня, договорились ли мы о чем-нибудь… Монгольский божок. Многомудрый Будда.

– Запись я прослушал, – кивнул Парвис. – В чем-то согласен с тобой… А вы что скажете, князь? – повернулся он к Голицыну.

– Мне показалось, что Евгений Александрович в самом начале сообщил ему нечто, совершенно его уничтожившее. И всю беседу он просто не замечал нас, думая о том, своем.

– Так, Женя?

– Как вариант. С другой стороны, вполне может статься, что ничего нового мы ему не сказали, и он просто был вынужден нас терпеть из вежливости…

За ними закрылась дверь, Громов пытался сказать что-то, Глеб оборвал: потом. Иван, пожалуйста: никого не пускай. Хоть наследник, хоть сам Господь Бог… В голове шумело и ноги не держали – как после большой кружки водки.

Значит, так, да? Значит, без выбора?

Он метался по собственной памяти – и не находил запертых дверей. Все стало на места.

Вот почему отец позволил себя так бездарно убить. Не вынес проклятой предопределенности. Но к него был на подхвате – я. Спасибо, папа. А у меня, значит, на подхвате – Билли…

Ледяную иголку загнало в грудь. От жалости… и нежности…

Светлая, ты меня слышишь? Я был дурак… я ошибался… я не понял, я не знал тогда, что к чему… Как, наверное, тебя обидела моя холодность. Стремление держать тебя на дистанции. А я – весь сгорал внутри…

Понимаешь, то, что всплыло во мне тогда, давным-давно… мы уже расстались с тобой… я не понимаю, как идет время: в первый раз мы расстались позавчера, во второй – секунду назад, – а тому, что во мне поселилось и все более меня себе подчиняет – тому много лет, больше, чем мне… странно, не правда ли? Но так и есть: в нем груз тысячелетий, память тысячелетий, пыль и труха тысячелетий… Так вот: тогда, давным-давно, я понял, что могу достичь в этой жизни всего абсолютно – но должен буду заплатить потерей самого для меня дорогого. А для меня не было ничего дороже – тебя… И я начал откупаться от рока. Я… нет, я не скажу, что я делал. И чего не делал. Как я притворялся, как я кривлялся перед судьбой… А оказалось – я просто не так истолковал то, что прозвучало во мне.

Прости еще раз: но я был гораздо глупее и неразумнее, чем стал сейчас. Стал – ценой страшных потерь.

Я странным образом почти всеведущ. Не то, чтобы я узнавал о событиях, происходящих где-то далеко, или читал мысли, или предвидел завтра – нет. Но я знаю, что значат события, происходящие далеко, и могу понять, чем живет человек, и кто произведет на свет завтрашний день… Мне нужно лишь особым образом сосредоточиться – и я получу ответ практически на любой вопрос. Поэтому я почти всемогущ: я знаю, на какие рычаги налечь, чтобы началось то или иное действо. Я смогу, если захочу, подчинить себе несметные толпы…

Я боюсь толп. Я ненавижу это знание, приходящее ниоткуда… от вымерших предков, от чудовищ, которых любимым занятием было художественное вырезание по мозгу…

И – пока не кончится это безумие, я не допущу, чтобы ты и Билли находились где-то рядом со мной – потому что безумие заразно…

…Светлая, ты не представляешь себе, какая это мука: знать, что ты есть – и не иметь ни малой возможности дотронуться до тебя…

Те, кто писал наши роли, предназначили тебе быть Офелией. Никогда, слышишь? Никогда!..

Я быстро доиграю свою до кульминации – и сорву спектакль. Финал будет мой.

Пусть для этого понадобится поджечь театр… Да, театр.

Тем более, что наводнение уже готово начаться.

…Как хорошо было мне, молодому дурню, убежденному, что мир бескраен и сложен, и непревосходим – барахтаться в нем, плыть по воле волн и по своей, и верить, что в этом и есть свобода! А потом вдруг все кончилось, я увидел изнанку, эти грязные изношенные шестерни, эти дырчатые ленты и диски с гвоздиками, и если дернуть здесь, то обрушится вон та гора, если нажать тут, то не проснется вон тот человек. И прочесть свою роль, расписанную на годы вперед, и узнать, что недавнее счастье – это только шесть дырочек, расположенных уступом, а ночные разговоры написаны давно – и для многих сразу… и вообще это мы только думаем, что сами что-то чувствуем, думаем, говорим – нет, просто крутятся громадные колеса, цепляя штырьками за звучащие пружинки… А когда начинаешь это понимать и видеть – остается лишь один путь, достойный человека… если и он, конечно, не запечатлен на другом колесе со штырьками, которого ты еще не видишь… о котором еще не знаешь… Если Бог есть – или был – то до чего же он должен быть несчастен!