Иное небо [Чужое небо], стр. 31

12.06.1991. 14 ЧАС. ГДЕ-ТО МЕЖДУ ВОЛОКОЛАМСКОМ И РЖЕВОМ

– Во, – сказал фарер. – Наконец-то. А старики яйцами трясли – сушь, мол, сушь…

Мы врезались в стену дождя, как в настоящую стену. Звук ударов капель в стекло заглушил звук мотора, под колесами вода ревела. Видно было, как бурлит она, не помещаясь в переполненных кюветах.

– А вот только не было бы хуже, – продолжал фарер. – Посмывает все к пропащей матери…

Водяная пыль как-то прорывалась в кабину и кружилась, не оседая. Все машины на шоссе плелись медленно или вовсе стояли, лишь наш восьмиколесный дредноут пер по третьей полосе, презирая стихию.

– А вообще-то тебе куда? – спросил фарер. – Под такой ливень высаживать – не по-русски получается. А возле того танка никакой крыши на километр…

– Да, там с час ходьбы. Ферма Сметанина, не слышал?

– Неважно, покажешь.

– Так ты меня что, до места довезти хочешь?

– Нет, если ты против…

– Не против, конечно, только с какой стати?

– Так… – он пожал плечами.

Я подумал вдруг, что до сих пор не знаю его имени. Как, впрочем, и он моего. Дорога. Обычное дело.

Навстречу с ревом пронесся красно-черный двухэтажный «Хефлинг». Следом – еще один. Мне показалось, что за непрозрачными снаружи стеклами мелькнули детские мордашки. Фарер мотнул головой:

– Детишек из лагерей забирают. Волнуются родители…

– У тебя-то есть?

– Жена на восьмом месяце…

– О-о…

– То-то и оно. Короткие рейсы беру, чтобы день-два – и назад. Денег почти никаких, конечно… не то что раньше: до Владика и обратно – семь с половиной плюс за скорость полторы-две. Дом построили без долгов, обставили, прошлым летом в Ницце два месяца… отец с матерью приезжают – плачут. Ну, мол, за что боролись и все такое… долгая песня. И жалко их, и зло иной раз берет. А жену я, можно сказать, на дороге нашел: выпал фрахт в Грецию – ну, понятно, через Румынию. А в Румынии дороги плохие, узкие, машин много – еле тащимся. Девчонки две голосуют, никто их не берет, ну, а мы подобрали… Так и съездили в Салоники, обратно приезжаем – одна сошла, а другая не хочет, да и я ее отпускать не хочу – прилипли друг к дружке, и все. Что делать – поехали домой. А я тогда в казарме жил, копил деньги на этого вот крокодила, – он похлопал по баранке, – пять человек в комнате, и никуда не денешься. Месяца три мы так прожили, спать всем мешали, потом уж смогли отдельную комнатку снять. Ну, дальше – больше… а детей все нет и нет. Куда только не обращались. А в Ницце подружились с иркутским фирмачом, он говорит: какие проблемы! Оказывается, есть специальный курорт где-то в горах, от Иркутска еще два часа вертолетом. И в сентябре она туда полетела. Месяц пробыла, вернулась, а в ноябре уже – ага! Попалась! И вот теперь бы только жить и жить, черт бы всю эту заморочь побрал…

– Да уж… – я почесал лоб. Мне вспомнилась Тува.

– Вот он, твой танк, – сказал фарер.

На постаменте из фальшивого гранита стоял старый танк Т-IV: высокий, угловатый, с похожей на кукиш башней. На задранной вверх короткой пушечке висели, как венки, бухты проволочного корда от сгоревших шин. Даже сквозь дождь было видно, какой толстый слой жирной копоти покрывает броню.

– Во, опять спалили, – проворчал фарер. – Хоть бы убрали его, что ли. А то – то обосрут весь, то сожгут. Зачем это надо? Здесь, что ли, сворачивать?

– Да, вот…

– Отец иной раз подопьет – и: Сталин, Сталин!.. Сталин то, Сталин се, Сталин детей любил… А я ему говорю – правильно его повесили. Ну, не за то, за что следовало, а все равно – правильно. Ладно, он войну проиграл – а если бы выиграл? Теперь куда?

– Налево, вон где деревья.

– Ага, вижу… Какие, говорит, колхозы, какие концлагеря – не было ничего, все немцы выдумали. Бесполезно с ним спорить. Что же, говорит, я бы за эти колхозы воевать бы пошел? А, ну его…

– С какого же он года?

– С двадцать третьего. Как раз их начали призывать… Только он, по-моему, и винтовку-то в руках не держал: сразу из учебного лагеря – и в плен. Это на третье мая они с друзьями собираются… вот тоже интересно: раньше отмечали как праздник, что ли… не совсем праздник, ну, в общем… так… не грустно – начало освободительного похода, что-то в этом духе… А теперь так просто траур, смотреть больно. Ну и один из этих приятелей мне и рассказал: вечером, мол, уснули – глубокий тыл, там что-то – двести, что ли, – километров до линии фронта, а утром будят: гутен морген, кляйне руссише зольдатен… А отец, помню, такие подвиги расписывал… такие бои…

– Что мы будем рассказывать в старости? – пожал плечами я.

– Тоже верно… Здесь?

– Да, здесь.

– Погудим?

– Давай.

Он нажал на клаксон. Дверь дома приоткрылась, выглянула женщина – молодая. Возможно, новая жена деда – я ее еще не видел. Потом появился сам дед. Я помахал ему рукой, он помахал в ответ и через минуту уже торопился к машине: в сапогах, плаще, под огромным брезентовым зонтом.

– Ну, пока, – сказал я фареру. – Спасибо. Держи вот… – я протянул ему пять десяток.

– Нет, это много, – он помотал головой.

– Купишь сыну соску…

Я открыл дверцу – меня тут же окатило водой с крыши кабины – и спрыгнул к деду под зонт.

– Игореха! – сказал дед и отвесил мне доброго тумака.

Фарер подал сумку.

– Счастливой дороги! – сказал я ему. – И вообще успехов!

Он помахал рукой.

– Здорово, дед! – я облапил деда, дед облапил меня, и мы пошли к дому, как влюбленная парочка под одним зонтом. Впрочем, дождь был такой, что и зонт толком не помог: ноги мгновенно промокли до колен и выше. За спиной взревел мотор, грузовик развернулся и понесся к шоссе.

– Чего ж ты не позвонил, что приезжаешь? – укорил меня дед. – Я бы кабанчика завалил… предупреждать надо, вечно сваливаешься как снег на голову… привыкли там в своей тундре…

– Э, дед, – сказал я, – всего не предусмотришь, жизнь такая, что… Я утром еще не знал, что поеду к тебе.

– Так ты откуда?

– Из белокаменной.

– Черт тебя носит… там же палят бесперечь. Подвернешься под шальную…

– Я потому и удрал.

– Мишку-то видел?

– Они в Крым мотанули. Снежка с новым мужем – ну, и Мишка с ними.

– В Крым – это хорошо, это спокойно… Слушай, а Стефу мою ты еще не видел?

– Когда бы я успел?

– А, ну, значит, познакомитесь…

Строго говоря, мы с дедом не были никакими родственниками: когда мы со Снежкой еще жили вместе, дед уже поселился отдельно от Клавдии Павловны – на этой самой ферме. Потом они как-то незаметно развелись, дед женился на турчанке Софии – это было ее христианское имя, старого я не запомнил. Но через год София задохнулась в дыму, когда загорелся старый дедов дом, а сам дед уехал на базар в Ржев; София должна была вот-вот родить, у нее страшно опухли ноги, и она не сумела выбраться из своей комнаты, дом потушили, но спасти ее не смогли. Прошло пять лет с тех пор, теперь и дом у деда был новый, и жена новая, и сам дед все еще был как новенький: черный, мелкоморщинистый, но совершенно железный… а все равно что-то от Софии осталось во всем: и в доме, и в деде, и даже в новой его жене…

– Стефания, – важно сказала мне новая дедова жена, подавая руку. Рука у нее была жесткая и шершавая, зато сама она – сдобная, состоящая из тугих шариков, с соломенными выгоревшими волосами, веснушками на круглых щечках и курносом носу, но чернобровая и черноглазая. – Лучше просто Стефа.

– Игорь, – сказал я. – Лучше тоже просто.

Она фыркнула и почему-то смутилась. На вид ей было лет двадцать шесть – двадцать восемь. Деду в октябре стукнет семьдесят…

– Собирай на стол, – скомандовал дед. – Чтоб все было как надо.

– Будет, Иван Терентьевич, – засуетилась Стефа. – Все будет.

– Ну и ладно. А мы пойдем перекурим чуток…

Курить мы расположились на втором этаже, в кабинете – так называл дед эту комнату, где у него хранились всякие бумаги, деньги, прочие ценности. Тут он и отдыхал, если было время. Одна из стен была целиком завешена турецким ковром – память о Софии. От ковра несколько лет пахло дымом. Посередине ковра висело отделанное серебром охотничье ружье. Это было так – украшение. Настоящий арсенал дед держал в сейфе на первом этаже. Мне бросилась в глаза новая фотография на стене: дед, молодой, двадцатилетний, в летном шлеме и очках-консервах на лбу стоит, положив руку на лопасть винта тупомордого самолетика. Белыми буквами в углу: «19.06.1941 г. Южный фронт».