Золотое колечко на границе тьмы, стр. 55

– Буэнос диос, компаньеро Слава! Через десять минут мы собираемся на площадке у лифта и спускаемся в ресторан завтракать. Надеюсь, вы хорошо спали?

Я изысканно благодарю ее на смеси испанского со средне-уральским и натягиваю белую рубашку.

Ресторан – роскошен. Стулья – позолоченные. Но спинки у них страшно неудобные, выгнутые вперед, сидеть приходится нагнувшись и выпятив зад. Какой садист придумал это орудие пытки?

Завтрак – бифштекс из рыбы, соки и целая груда какой-то кислой травы. Вкус и степень жесткости бифштекса таковы, что я вслух вспоминаю исполинскую рыбу-меч, которую в здешних водах поймал когда-то знаменитый хемингуэевский Старик. Мадам возмущенно округляет глаза. Куба – бедная страна, все отдавшая для революции! Поэтому всякие намеки на скудость здешнего меню нетактичны, аполитичны и безнравственны.

А я что такого сказал? Просто вспомнил Хемингуэя – у него здесь были любимые места.

Дабы не допустить нового политического промаха, я молча налегаю на траву. Большинство наших "компаньерос", попробовав ее, незаметно морщатся. Но я поливаю этот силос рыжим соусом и лопаю, как корова. У меня авитаминоз. Официант, потрясенный способностью русских поглощать неимоверное количество хлеба, приносит одну корзину булочек за другой.

Мадам наставляет нас:

– В одиннадцать часов придут товарищи из «Унеака» – это Союз кубинских писателей и художников – приведут к нам постоянного сопровождающего, и начнется культурная программа. А до этого часа можно отдохнуть или погулять. Но не советую отходить далеко от гостиницы. Мало ли что…

Это уж фиг вам, компаньера Мадам!

Мы с Барбудо перемигиваемся и спешим к выходу.

Город распахнулся нам навстречу, едва мы шагнули из отеля. Белый, шумный, дружелюбный. С запахами нагретых камней, асфальта, бензина и чего-то незнакомого – тропического. Наверно, так пахла здешняя зелень.

Сразу же – веселые голоса и смех. Это учительница-негритянка вела по тротуару вереницу школьной малышни в бело-синих галстучках. Ребятишки разом узнали в нас иностранцев, замахали руками, заулыбались. А кто-то и загримасничал, погладывая на наши фотоаппараты: вдруг вздумаем снимать. Учительница тоже поулыбалась нам. А дольше всех сияла улыбкой и махала коричневой ладошкой курчавая черноглазая девчушка. Пока не свернула за угол.

Под ногами плиты с цветным антильским орнаментом. Над головами – белые этажи и верхушки пальм. И какие-то памятники на перекрестках и маленьких площадях. На одном – в виде белой колонны – сбита макушка.

Шли навстречу морщинистые черные старухи в соломенных шляпах и с сигарами в редкозубых ртах. Шагали солдаты – у каждого из открытой кобуры картинно торчала рукоять кольта. Девицы в пестрых юбочках – самых что ни на есть «мини» – одаривали нас пунцовыми улыбками. Улыбки казались не менее жаркими, чем воздух Гаваны.

Впрочем, жару то и дело прогоняли порывы ветра. Прохладные, похожие на взмахи громадных влажных крыльев, радостно пахнущие морем.

Ветер летел от набережной, которая (мы уже знали) называлась Малекон. Массивный гранитный парапет отгораживал Гавану от Мексиканского залива. Залив сверкал синевой и пенистыми гребешками.

И мы с Барбудо поспешили туда – на встречу с тропическим морем.

Через парапет летели брызги прибоя. Внизу, под ограждением, лежали желтые громадные камни, а между ними – квадратные углубления: словно кто-то нарочно вырезал в скалах неглубокие бассейны. В этих каменных ваннах резвилась голая коричневая ребятня.

На парапете стоял парнишка-негр. Лет пятнадцати. В мятых серых штанах и куцей белой распашонке. Он занимался интересным и необычайным (на первый взгляд) делом: запускал бумажного змея!

Ромбовидный белый змей поднялся уже высоко и мотал украшенным бантиками хвостом на уровне верхнего, двадцать там какого-то этажа нашей "Гаваны Либре".

Увидавши нас, парнишка улыбнулся толстыми губами – чуть смущенно. Может быть решил, что мы подумаем: такой большой, а забавляется как дитя.

Но мы так не подумали. Просто обрадовались. И я вытащил из сумки маленькую, как портсигар, кинокамеру "Экран". Жестами спросил:

– Можно снять тебя и твоего змея?

Парнишка весело закивал. Я пожужжал «Экраном» и, гордый своими познаниями в испанском языке, сказал:

– Грасиас, мучачо! – То есть "спасибо, мальчик!" Мучачо опять закивал и вопросительно произнес:

– Чинче…

Я замигал, разом осознав скудость своего словарного запаса. Виновато глянул на Барбудо:

– Чего это он?

– Вроде как значок просит на память, – неуверенно предположил мой бородатый спутник.

Значок нашелся. С красным флагом и крейсером "Аврора". Парнишка затанцевал от радости. И левой рукой (в правой была нитка) ловко прицепил «Аврору» на распашонку.

– Грасиас, компаньерос!

Мы закивали в ответ, потом я показал на змей и уверенно заявил:

– Битанго! Си?

Знаю, мол, что это за штука.

Но темнокожий хозяин змея смотрел непонимающе.

– Битанго? – повторил я уже без прежней самоуверенности.

Паренек виновато пожал плечами.

Вот тебе и на! Стало мне досадно и перед Барбудо неловко. И это была, пожалуй, моя первая негативная эмоция на Кубе.

Или этот юный антилец бестолков, или я что-то напутал?

Но я напутать не мог! Я точно знал, что воздушный змей по-испански называется "bitango".

2

Слово «битанго» уносит мою память во времена университетской юности.

Пятидесятые годы, вторая половина…

Нас было трое друзей.

Сейчас, по-моему, романтика той студенческой жизни полностью канула в былое.

Мы обитали на частных квартирах. Сперва в приземистом частном доме с огородом, на улице Циолковского, у хозяйки "бабы Кати". А через год перебрались в дом поновее, к некоему "дядьке Сашке". Это был молчаливый прижимистый мужичок. Он не любил давать взаймы, но на вольности студенческого бытия смотрел философски. Не грозил, как баба Катя, пожаловаться на наше поведение в деканат. К тому же, как потом выяснилось, внутри он был не так прост, и даже писал по ночам стихи. Кроме того, была у дядьки Сашки незамужняя дочь, по-доброму и бескорыстно благоволившая нам.

Иногда в соседних комнатах жили другие студенческие компании. Мы с ними держались по-приятельски, порой по праздникам устраивали общие застолья. Но внутрь своего тройственного союза никого не допускали.

Союз наш – это студент филфака Виталий, мой коллега-журналист (только на курс младше) Леонид и я, грешный…

С Виталием сошлись мы сразу. Оказалось, что его мама – мир тесен! – в городе Ханты-Мансийске, в начальной школе учит мою племянницу. И сам Виталий – из того же города. То есть мы земляки – оба из тюменских краев!

Ленька примкнул к нам попозже, но крепко.

Мы жили коммуной. Каждый месяц мы складывали в общую кассу наши стипендии, сообща решали, какие кому надо купить самые необходимые вещи – одному брюки, другому зубную щетку. Затем запасались в магазине тридцатью пачками с концентратом горохового супа – это гарантировало нам хотя бы раз в сутки тарелку горячей похлебки. Откладывали и деньги на хлеб.

На карманные расходы и на удовольствия шло то, что получали из дома или зарабатывали "творческим трудом" – заметками и репортажами в "Вечёрке". Но и эти капиталы были, по сути дела общие: постоянно делились мы друг с другом и не считали, что даем в долг. Чего там, свои люди!

Общими были у нас пепельница из синего стекла (хотя я не курил) и настольная лампа с зеленым фаянсовым абажуром. А также политическая карта мира, на которую мы наклеивали понравившиеся газетные заголовки и набранные крупным шрифтом изречения. В том числе непонятные. Например: "Appia limonapia oppia spuma!" До сих пор не знаю, что это такое.

Мы провели вместе немало вечеров у нашей зеленой лампы.

Конечно, была у каждого и своя жизнь: приятели на курсе, стенгазеты, литобъединения, спорт секции и все такое прочее. Были и сердечные романы со свиданиями и провожаниями по ночам – как у всех в такие годы.