Золотое колечко на границе тьмы, стр. 24

Через пять суток после отплытия из Москвы теплоход пришел в Ленинград. Наше семейство примыкать к экскурсиям не стало, пошли мы самостоятельно – смотреть город, навещать родственников и знакомых.

Город был замусорен. Дул серый зябкий ветер, гнал вдоль домов и коммерческих киосков обрывки газет, фантики от жвачки и мятые листовки. Неуютно, неприветливо. Не то что при прошлых свиданиях с Ленинградом.

Где-то в центре, кажется, на Литейном проспекте, зашли мы в букинистическую лавку "Академкниги". И вот там-то я увидел на витрине удивительно знакомую, просто родную синюю обложку с отпечатанными полукругом (как на кожухе пароходного гребного колеса) буквами: "Марк Твен".

И стоило это сокровище пятнадцать рублей.

С этой минуты все в Ленинграде стало для меня другим. Словно вдоль пыльных тротуаров зацвели одуванчики – те, что в моем детстве буйно росли по канавам и обочинам на улицах Тюмени.

Я ходил, смотрел, встречался, а главным чувством все равно была радость, что в моей сумке лежит т а с а м а я к н и г а.

Вот приду на теплоход, найду укромный уголок, открою сладко знакомые, напечатанные в два столбца страницы… Том, Гек, Бекки, Миссисипи, остров Джексона, таинственная пещера. Кардифская гора. Город Сент-Питерсборо…

Туристическая жизнь все же замотала меня. И остаться наедине с книгой я сумел лишь, когда «Андропов» отошел от речного вокзала и двинулся вверх по течению, к Ладоге. И вот оно, возвращение в давние годы:

"– Том!

Никакого ответа.

– Том!

Никакого ответа.

– Куда же он запропастился, этот несносный мальчишка?.."

– Куда ты запропастился? Мы обегали весь пароход! – Это подошли жена и сын. – Пойдем в бар. Там твое любимое пиво…

– Потом.

И я опять остался с книгой. На кормовой палубе, где надстройка защищала от ветра.

А неподалеку шумная толпа туристов устроила что-то вроде митинга: правильно или нет, что Ленинград хотят переименовать в Санкт-Петербург?

Я не знал, правильно это или нет. Вроде бы, с исторической точки зрения справедливо. А с другой стороны, Ленинград жаль. Столько с этим названием связано… И для всего народа, и для меня.

В Ленинграде в пятьдесят девятом году я проходил журналистскую практику. Здесь я впервые увидел большие парусные суда – баркентины. Здесь первый раз открылся мне морской простор – гладь Финского залива…

А впрочем, переименовывайте. Не так уж это важно… Многим это придется по душе… И мой отчим, Артур Сергеевич, очень бы порадовался. Он всегда был большим любителем старины… Правда, отчима давно уже нет на свете. Он умер в шестьдесят четвертом году, седьмого ноября, когда по радио играли праздничные марши, а мой младший брат ушел на демонстрацию.

А я тогда жил в Свердловске… Я приехал в Тюмень в тот же вечер. И впервые в жизни испытал горькие тяготы похоронных дел.

Похоронили отчима над рекой Турой, на старом Парфёновском кладбище. Был совсем зимний, даже морозный день. Когда зарыли могилу, я над холмиком выстрелил из старой тулки отчима, из обоих стволов. В память об охотнике и путешественнике, знавшем нелег-кую жизнь в сибирских лесах и тундре. То ли патроны отсырели, то ли сильный холод был виноват – ружье хлопнуло слабо, почти неслышно. А когда я опустил стволы, из них покатились в снег дробинки – словно свинцовые слезы.

Ну и ладно, что негромко. Пусть. Не в этом дело.

На следующий день я опять приехал на кладбище, купил в конторе жестяной номер для регистрации. Он был очень похож на велосипедный, только сверху выдавлено прессом не "велосипед", а "могила".

На тропинках намело сугробы, я пробирался к могиле чуть не по пояс в снегу. Прибил номер к подножию деревянного красного обелиска.

Я думал, что могила с номером будет сохраннее.

Несмотря на номер, время не сохранило могилу отчима.

Мама с братом весной переехали в Свердловск. Много лет потом они и я не были в Тюмени. На кладбище иногда ходил дядя Боря, он жаловался в письмах, что разыскивать могилу становится все труднее: кладбище закрыли, оно зарастает. В последний свой приход дядя Боря могилу уже не нашел, устал, заблудился.

И я не нашел, когда наконец приехал на Парфёнов-ское кладбище. Помнил, что место недалеко от овражка, тянувшегося до реки, среди берез и пустых кустов. Но овражек теперь был скрыт сплошными зарослями, холмики сравнялись с землей, ни крестов, ни обелисков. И я положил цветы у чуть заметной кладбищенской тропинки, в траву. Все равно отчим где-то в этой земле. Мир его праху.

А помочь найти могилу, вспомнить, показать уже никто не может. И дяди Бори уже нет… Многих нет, о ком написано в этой повести…

Но есть город Сент-Питерсборо. И вот его-то уж ни в коем случае нельзя переименовать в Санкт-Петербург! Нельзя, а то он исчезнет с лица Земли. Из памяти многих людей.

А пока он по-прежнему зеленеет на берегу могучей старой Миссисипи, на которой пыхтят колесные пароходы. Славный такой городок, где Том и я, Володька и Гек, Бекки и Галка с Лилькой по-прежнему устраиваем в заросших переулках игры в разбойников и запускаем над речными откосами трепещущих бумажных змеев. А маленький Игорек Горохов сидит на изгороди, хитро поглядывает на нас и болтает растоптанными валенками.

Хотя, если говорить по правде, на берегах Миссисипи никогда не носили валенок. Ни зимой, ни тем более летом.

Но это не так уж важно. Вернее, совсем не важно. Верно, Игорек?

МОЙ ДРУГ ФОРИК

ИЛИ ОПАЛЯЮЩАЯ СТРАСТЬ КИНОИСКУССТВА

1. Давным-давно

Помнится мне, что сентябрь сорок девятого года был дождливым и зябким. Но помнится также, что в конце месяца вернулось на несколько дней тепло. Тихое и ласковое. Лужи на дорогах отразили безоблачную синеву. Деревья празднично горели на солнце. Пестрый листопад покрыл подсыхающую грязь и дощатые тротуары. Сухие листья пергаментно шуршали под ботинками, когда я торопился в кассу кинотеатра "Темп", что в конце города, на углу улиц Республики и Дзержинского.

Рядом со мной часто-часто дышал маленький Вадик Чижиков, чье прозвище было, конечно же, Чижик.

Был Чижик мирным, похожим на первоклассника-отличника: существом с аккуратной рыжеватой челкой и розовыми чисто вымытыми ушами. Мелкокалиберность Чижика и его полная безобидность давали ему некоторые преимущества: его никогда не дразнили и не обижали – не было интереса. Но и всерьез не принимали. Чаще всего просто не обращали внимания. Все, кроме меня.

Я-то не мог не замечать Чижика… Мы сидели за одной партой и считались вроде как приятелями. Но, конечно, в приятельстве этом не было равноправия. В нашем пятом «Б» я отнюдь не числился среди заводил и храбрецов, но уж Чижика-то превосходил по всем статьям. Так мне в ту пору казалось. И потому относился к нему со снисходительным покровительством.

Чижик ценил и такое мое внимание. За некоторый интерес к своей личности он платил мне преданностью. Увы, боюсь, что этой преданности я тогда не ценил в полной мере.

Но надо сказать, что кротость Чижика не была безграничной. Очень редко, но случались у него отчаянные поступки. В третьем классе, например, когда Елена Ивановна заставила его третий раз переписывать упражнение, Чижик скомкал и швырнул тетрадь:

– Я вам не крепостной какой-нибудь, чтобы так издеваться! – Гнев и слезы ударили из его бирюзовых глаз, как картечь. Чижик выскочил из класса и грохнул дверью. Елена Ивановна так и села. А потом побежала следом – успокаивать.

А в четвертом классе, весной, у Чижика случился скандал с завхозом дядей Костей…

Здесь уместно подробнее упомянуть о дяде Косте. Потому что мы еще не раз встретимся с ним в этом рассказе.

Дядя Костя был школьный завхоз. А заодно – сторож, плотник и всякий работник. Сам себя он именовал солидно: помощник начальника школы по хозяйственной части. Или короче, по-военному: помначхоз. Мы же звали его дядя Хвостя – за привычку орать на виноватых (а иногда и на невиноватых):