Гомосек, стр. 4

Я вынужден с ужасом признать, что если бы не смерть Джоан, я никогда не стал бы писателем, вынужден осознать, до какой степени это событие послужило причиной моего писательства и сформировало его. Я живу с постоянной угрозой одержимости духом, с постоянной необходимостью избежать его, избежать Контроля. Так смерть Джоан связала меня с захватчиком, с Мерзким Духом и подвела меня к той пожизненной борьбе, из которой у меня нет другого выхода – только писать.

Я вынудил себя избегать смерти. Дентон Уэлч – почти мое лицо. Запах старых монет. Что же стало с этим ножиком по имени Аллертон, назад к отвратительным "Маргарас Инк.". Осознание – в основе своей сформулированное деяние? День обреченности и утраты Джоан. Понял, что слезы катятся с Аллертона стирающегося с того же человека, что и западный стрелок. Что ты переписываешь? Пожизненная озабоченность Контролем и Вирусом. Получив доступ, вирус использует энергию носителя, его кровь, плоть и кости, чтобы воссоздавать самого себя. Модель догматического упорства никогда не снаружи кричала мне в самое ухо: "ТЕБЕ ЗДЕСЬ НЕ МЕСТО!"

Запись точно в смирительной рубашке тщательно парализованная с тяжелым нежеланием. Избежать их заранее предписанных линий через много лет после записанного события. Творческий тупик избежал смерти Джоан. Дентон Уэлч – это голос Кима Карсона сквозь облако подчеркнутый стук сломанного столика.

Уильям С. Берроуз

Февраль 1985 г.

ГЛАВА 1

Ли обратил внимание на еврейского мальчика по имени Карл Стайнберг, с которым был шапочно знаком уже примерно год. Впервые увидев Карла, Ли подумал: "Этим можно воспользоваться, если б фамильные драгоценности не заложили Дядюшке Джанку".

Мальчик был светловолос, лицо худое и остренькое, несколько веснушек, чуть розовеют уши и нос, будто только что умылся. Ли не знал никого чище его. Круглыми карими глазками и пушистыми волосиками он напоминал птенчика. Карл родился в Мюнхене, а вырос в Балтиморе. Манеры и внешность были у него европейские. Даже за руку здоровался так, что казалось – при этом он щелкает каблуками. В целом, Ли считал, что с европейскими юношами общаться легче, чем с американцами. Грубость многих соотечественников угнетала его: грубость, основанная на прочном неведении всего, что касалось хороших манер, и на удобном для общественных нужд предположении, что все люди в большей или меньшей степени равны и взаимозаменяемы.

А Ли в любых отношениях искал ощущения контакта. С Карлом нечто подобное получалось. Мальчик слушал вежливо и, казалось, понимал, о чем Ли говорит. Сначала отнекиваясь, он, в конце концов, смирился с тем, что Ли испытывает к нему сексуальный интерес, и сказал ему:

– Поскольку я не могу изменить своего мнения о тебе, придется его менять по поводу других вещей.

Но вскоре Ли понял, что дальше хода нет. "Если бы я так далеко зашел с американским мальчишкой, – рассуждал он, – я бы и дальше пробился. Что с того, что он не педик. Люди же могут быть просто любезными. В чем же вся штука?" И Ли, наконец, угадал правильный ответ: "Невозможно это от того, что это бы не понравилось его мамочке". И Ли понял, что пора собирать вещички. Он вспомнил одного своего друга, еврея-гомосексуалиста, жившего в Оклахома-сити. Когда Ли спросил его: "Зачем ты здесь живешь? Денег у тебя хватит жить где пожелаешь", – тот ему ответил: "Если я уеду, это убьет мою мамочку". Ли обалдел.

Однажды днем Ли прогуливался с Карлом мимо парка на Амстердам-авеню. Неожиданно Карл слегка поклонился ему и пожал руку.

– Желаю удачи, – сказал он и побежал к трамваю.

Ли какое-то время смотрел ему вслед, а потом зашел в скверик и уселся на бетонную скамью, отлитую так, чтобы напоминать дерево. Синие лепестки цветущего дерева засыпали скамейку и дорожку перед нею. Ли просто сидел и смотрел, как их сдувает теплый весенний ветерок. Небо затягивало тучами перед ливнем. Ли чувствовал себя одиноким и сломленным. "Придется поискать кого-нибудь другого", – думал он. Он закрыл лицо руками. Он очень устал.

Перед глазами прошла призрачная вереница мальчишек: каждый выступал вперед, произносил "Желаю удачи" и бежал к трамваю.

"Извини… ты не туда попал… попробуй еще разок… где-нибудь в другом месте… в каком-нибудь другом месте… не здесь… не со мной… мне ни к чему, мне не нужно, мне не хочется. Чего привязался?" Последнее лицо было настолько реальным и мерзким, что Ли огрызнулся вслух:

– А тебя кто вообще спрашивал, уебище?

Он открыл глаза и огляделся. Мимо шли два подростка-мексиканца, обняв друг друга за шеи. Он долго смотрел им вслед, облизывая пересохшие потрескавшиеся губы.

Ли продолжал встречаться с Карлом и после этого случая, и наконец Карл сказал ему "Желаю удачи" в последний раз и ушел. Позже Ли узнал, что он уехал со своим семейством в Уругвай.

Ли сидел с Винстоном Муром в "Ратскеллере" и пил двойную текилу. Часы с кукушкой и изъеденные молью оленьи головы на стенах придавали ресторану унылый и неуместный тирольский вид. Вонь разлитого пива, забитых унитазов и прокисшего мусора висела в воздухе густым туманом и выползала на улицу через узкие и неудобные двойные двери. Телевизор, частро вообще не работавший, издавал жуткое гортанное мяуканье, дополняя общую непривлекательность заведения.

– Я был здесь вчера вечером, – сообщил Ли Муру. – Разговаривал с педоватым врачом и его дружком. Врач – майор в медицинском корпусе. А дружок его – какой-то мутный инженер. Сучара и страхолюдина. И вот врач приглашает меня выпить с ними, а дружок начинает ревновать. Мне же пиво все равно по барабану, а врач принимает это на счет Мексики вообще и себя лично. Начинает старую песню: "А вам нравится Мексика?", то и сё. Я говорю ему: Мексика-то – нормальная страна, местами, а вот от него лично у меня геморрой. Вежливо так сказал, понимаешь? А кроме этого, мне домой к жене пора.

А он мне: "Нет у вас никакой жены, вы – такой же педик, как и я". Я ему говорю: "Я уж не знаю, какой из вас педик, док, но выясняет это пусть кто-нибудь другой. Будь вы хоть симпатичным мексиканцем, так вы же – просто старая уродина. А дружок ваш, молью поеденный, – еще и вдвойне". Я, конечно, надеялся, что до крайностей дело не дойдет…

А Хэтфилда ты не знал? Конечно, куда тебе? Это до тебя еще было. Он в pulqueria пришил одного cargador'а. Влетело ему в пятьсот баксов. Так вот, прикинь – если cargador'a взять за основу, во что обойдется убийство майора мексиканской армии?

Мур подозвал официанта:

– Yo quero un sandwich, – улыбнулся он. – Quel sandwiches tiene?

– Ты чего хочешь? – Ли разозлился, что его прервали.

– Я точно не знаю, – ответил Мур, пробегая глазами меню. – Интересно, они могут сделать сандвич с плавленым сыром на пшеничном гренке? – И Мур повернулся к официанту с улыбкой, изображавшей мальчишескую радость.

Ли закрыл глаза, пока Мур пытался донести до официанта представление о плавленом сыре на пшеничном гренке. Мур со своим ломаным испанским был очаровательно беспомощен. Он устроил представление "маленький мальчик в чужой стране". Мур улыбался своему отражению во внутреннем зеркале – улыбкой без тени тепла, но не холодной: бессмысленной улыбкой сенильного тлена, которой впору только вставные зубы, улыбкой состарившегося человека, необратимо поглупевшего в одиночном заточении исключительной любви к самому себе.

Мур был худосочным молодым человеком со светлыми волосами, обычно довольно длинными, бледно-голубыми глазами и очень белой кожей. Под глазами лежали темные круги, а рот огибали две глубокие морщины. Выглядел он сущим ребенком, но в то же время казалось, что он состарился раньше срока. Смерть оставила на его лице свой опустошительный след – маршруты тления пролегли глубоко в плоти, отрезанной от живого заряда контакта. Ненависть была его главным стимулом, он буквально жил и двигался ею, но в его ненависти не было ни страсти, ни ярости. Ненависть Мура была медленным постоянным нажимом, слабым, но бесконечно упорным – она поджидала и пользовалась любой слабостью в противнике. И медленные капли ненависти прорезали на лице Мура эти морщины тления. Он состарился, не ощутив вкуса жизни – точно кусок мяса, так и сгнивший на полке кладовой.