Синий треугольник, стр. 15

Мальчишки полукругом встали в двух шагах. В их глазах я не увидел ни радости, ни желания поиздеваться. Лишь один – пухлолицый и безбровый – улыбался с нерешительным злорадством:

– Ага, вляпался, Обручалка…

– Заткнись, – велел ему Стаська Язвицкий. Сорвал в траве подорожник и стал стирать у меня кровь с переносицы и подбородка. Тогда и другие принесли подорожники – молчаливо и деловито. Я ощущал касание прохладных листьев, боль делалась мягче, злость угасала. А растерявшие охотничий азарт мальчишки дышали сосредоточенно и виновато.

Краем глаза я видел, как самый маленький из них – стриженный под машинку и похожий на желтую шахматную пешку – подбирает вылетевшие из портфеля книги, сдувает с них кирпичную пыль…

– Ни фига, не помрешь, – неловко утешил меня Стаська. – Царапины неглубокие, скоро засохнут.

– Засохнут, конечно. Я привычный…

Малыш (которого так и звали – Пешка) принес портфель и книги. Стаська взял Майн-Рида.

– А, «Квартеронка». Я читал…

Остроносый приятель сунулся ему под локоть.

– Буквы какие-то «несоветские»… – Видимо он усмотрел старинные «i», «фиты» и «яти» царского времени.

– Сам ты… – Яська хлопнул его по щетинистой макушке. – А мне сказал: – Ты ничего пацан. Ладно, ходи по нашей улице, больше не будем мойдодырить.

Я испытал теплый прилив благодарности, но реагировал сдержанно: молча кивнул. Стал укладывать книги в портфель, мне помогали, путаясь руками. Пешка вдруг протянул прямоугольную бумажку.

– Вот… Она из зеленой книги вылетела…

Это был листок отрывного календаря – с числом «четырнадцать» и картинкой-корабликом. Наверно, его использовали как закладку. Я не стал толкать бумажку обратно в «зеленую книгу» (в Сенкевича), сунул в портфель отдельно.

…С той поры я ходил по Лодочной беспрепятственно. Мальчишки говорили мне «здорово», как знакомому, а Пешка даже подарил жестяную свистульку. Я теперь без опаски любовался живописными постройками, кручами и лесенками с узорчатыми перилами. Но… сделались эти путешествия какими-то пресноватыми. Не было в них прежней остроты и риска.

А в тот день, когда случилось примирение, я вернулся домой, вытащил книги, а за ними и листок – и увидел, что он не обычный. Не от простого календаря. От иностранного. В ту пору, когда все иностранное было под запретом, он мог считаться редкостью.

Бумага была глянцевая, плотная. Над крупными цифрами 14 чернела надпись из фигурных (готических!) букв – OKTOBER. Еще выше – непонятные заграничные слова, а сбоку от них обозначение года – 192… Уголок с последней цифрой оказался оторван, не узнать, какой год. Под числом – тоже готический шрифт: Freitag (после сестра объяснила, что это – пятница). Вот интересно – я тоже родился четырнадцатого октября! Правда, не в двадцатых годах, а в тридцать восьмом, но все равно совпадение…

А самым интересным был тонко и четко отпечатанный рисунок. Легкий, накренившийся на быстром ходу двухмачтовый кораблик со множеством треугольных и четырехугольных парусов. Они круто выгибались под ветром. Я долго разглядывал его. Чудился какой-то «зов морей». Как в кино, когда смотришь «Дети капитана Гранта»…

Под рисунком была мелкая подпись: «Dеr Schoner mit Rahsegeln».

Уже после, в пятом классе, учитель Вильгельм Яковлевич Цвиккер перевел мне: «Шхуна с парусами на реях». И объяснил, что это особый тип судна со смешанным парусным вооружением. А пока я просто смотрел на суденышко и будто слышал: «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!…»

Вот ведь как перепутываются в жизни беды и радости! Не грохнулся бы я на щебенке – и не было бы у меня листка со шхуной. (И не запала бы она мне в душу, и не появились бы потом репортажи о моем фантастическом плавании на шхуне «Томас Манн»). Потому что бумажка эта лежала в томе Сенкевича, которого я читать не собирался, считал скучным. Я и во взрослые-то годы его не очень любил и прочитал с интересом лишь «Камо грядеши»…

Обратная сторона листка была пустой. Без текста. Но я разглядел на ней нечто вроде водяного знака: проступал на гладкой белизне разлапистый, оплетенный канатом якорь, а под ним какое-то слово. Я пригляделся и снова разобрал иностранные буквы (начитанное дитя, знающее латинский шрифт): Bremerhaven. Догадался, что это название приморского города. И подумал, что календарь был наверняка специальный, морской, и висел в каюте у какого-нибудь капитана дальнего плавания…

Потом листок потерялся. И я даже думал иногда – а был он или приснился? Да и была ли улица Лодочная с домом Нины Адольфовны Кирхгоф?

Но вот, выходит, была. И есть.

Я взял Ерошку за руку, и мы стали спускаться по шаткой, похожей на деревянный трап лестнице. Через Тополиный скат, через улицу Лесосплавщиков, на Лодочную…

10

Все здесь было как прежде, только дом Нины Адольфовны покосился пуще прежнего. И люди на Лодочной жили теперь, конечно, другие. Хотя кто знает? Вдруг снова раздастся из репейной чащи: «Чита-чита-читальён!»… Да нет же, я ведь с ними помирился!

Впрочем, ни одного мальчишки мы не встретили. А несколько девочек в разноцветных сарафанчиках и адидасовских майках вертели посреди немощеной дороги веревку и прыгали через нее. Ради меня они веревку опустили – чтобы перешагнул, а перед Ерошкой вздернули: перескочишь, мол, не барин. И он послушно перескочил и даже попрыгал, когда девочки вновь завертели скакалку (и при каждом прыжке все больше обретал прежний растрепанный вид). Я прошагал вперед, а Ерошка, перестав скакать, с полминуты еще мирно говорил с девочками. Потом догнал меня.

– О чем это ты с ними беседовал?

Он сказал без охоты, но сразу:

– Так… Спросил, не встречалась ли им девочка по имени Еська. – И стал опять приглаживать растрепавшиеся волосы. Заметил мой иронический взгляд и насупленно объяснил:

– А иначе Еська может меня не узнать…

– Да кто она такая?

– Ну, кто… Просто Еська. Сам увидишь… – и начал старательно заталкивать майку с кенгуренком (или динозавром) под шнурок на поясе…

На изгибе улицы, на лужайке, где когда-то я проехался пузом по кирпичной щебенке, светились под солнцем несколько бетонных панелей. Вроде тех, что мы видели на тележках. Тоже были составлены домиком. Перед ними прыгала девочка лет семи – с легкими желтыми волосами и в платьице с рисунком из цветов-подсолнухов. Она бросала о панель красный мячик, и он ловко отскакивал ей в ладони. Мне почудилось, что на каждый удар мячика бетон отзывается еле слышным бронзовым звоном.

Ерошка понаблюдал за девочкой (машинально приглаживая прическу). Потом озабоченно оглянулся на меня:

– Так ведь можно чего хочешь настукать. Мячиком-то…

– А что именно?

– Чего хочешь, – повторил он и вздохнул. – Панели, похоже, из того туннеля…

Я не понял Ерошку и никакой тревоги не ощутил. Мирно и беззаботно было на улице Лодочной.

Девочке Ерошка ничего не сказал. Вздохнул еще раз и тронул меня за рукав:

– Дядя Слава, идем…

Мы стали спускаться еще по одной лесенке. Ерошка впереди. Высокая крапива перегнулась через перильца и верхушкой зацепила его локоть. Ерошка по-девчоночьи взвизгнул.

– Вот нежности! Я в твои годы не обращал внимания ни на какую кусачую зелень.

Он быстро оглянулся.

– Ну и что? Я же говорил: я сделан из всего, чего нет у тебя…

Надо же, не забыл свою шуточку…

На песчаной полосе, недалеко от воды, стояла зеленая фанерная будка с прожектором на крыше и спасательными кругами на обшарпанной стенке. От будки тянулся над водой дощатый пирс. На некрашеных перилах тоже краснели круги. А ниже их – наполовину в воде – висели бок о бок автомобильные покрышки.

Судя по всему, это и была Катерная пристань.

Рядом с будкой дымила прокопченная железная печурка с кривой трубой. На печурке булькал походный котелок.

Из-за будки возник босой широкоплечий дядька в тельняшке. Кудлатый, синеглазый, с трехдневной рыжеватой щетиной на лице. Увидал нас и расплылся в крепкозубой улыбке.