Непроливашка, стр. 11

– А может, достать солдатиков? – нерешительно предложил я.

…В какой-то повести я уже упоминал о пухлой канцелярской папке, в которой хранились Пашкины картонные солдатики. Но сейчас хочу вспомнить о ней подробнее. Если говорить точно, солдатики были не Пашкины, а его отца. Отец их коллекционировал. Рисовал на картонках и вырезал солдат, офицеров и генералов разных стран, раскладывал их по армиям и полкам… Это невинное развлечение дорого обошлось Григорию Ивановичу Шаклину. В сентябре тридцать седьмого года, его арестовали и обвинили в чем-то вроде агитации в пользу западных и белогвардейских армий (хотя в коллекции было немало и красноармейцев в буденовках). Не знаю, может быть это обвинение было не самым главным, потому что папку с солдатиками даже не забрали, как вещественное доказательство. Но в семье Шаклиных и среди соседей говорили – виноваты солдатики.

Впрочем, Шаклины папку не выкинули и не предали проклятию. Может быть, тетя Лена суеверно считала, что пока солдатики целы, сохраняется шанс на возвращение мужа. Иногда она (правда не очень охотно) давала солдатиков Пашке и мне – поиграть. А порой, когда матери не было дома, Пашка вытаскивал их сам. Мы устраивали на полу парады и сражения. Ставили в шеренги красных бойцов и краснофлотцев, шотландских стрелков в клетчатых юбках, французских гренадеров и генералов в пышных эполетах, турецких янычар в чалмах…

Были здесь и немецкие солдаты. В глубоких касках, с тяжелыми ранцами. Еще «довоенного образца», но очень похожие на тех, которое напали на нас в сорок первом году…

Надежда на возвращение Григория Ивановича не сбылась. В пятидесятых годах тете Лене сообщили, что он во время войны умер в лагере. Так все и думали долгое время. Но и это оказалось неправдой.

Недавно я приезжал в Тюмень и зашел в редакцию газеты «Тюменский курьер». Ее главным редактором был Рафаэль Соломонович Гольдберг, с которым мы когда-то вместе учились в Свердловске, в университете. Посидели, повспоминали… Я, глотнув рюмку-другую коньяка, нырнул в своих воспоминаниях не тлолько в студенческие времена, но и глубже, в детство сороковых годов. Была на то причина. Редакция располагалась в крыле большущего здания горисполкома, которое построили на месте моего родного деревянного квартала. И крыло это, как я прикинул, оказалось как раз там, где когда-то в длинном одноэтажном флигеле находилась тесная Пашкина квартирка.

Вспомнил я и наши игры, и солдатиков, и горькую судьбу того, кто их когда-то мастерил…

Рафаэль Соломонович переспросил фамилию. Поднялся. Взял с полки два тяжелых тома. Это была «Книга расстрелянных» – скорбный список тех, то погиб на территории Тюменской области от рук НКВД в годы большого террора. Составлению этого мартиролога журналист Гольдберг отдал немало сил. На двести шестнадцатой странице нашли нужное имя. Оказалось, что Пашкин отец, старший бухгалтер транспортной конторы Тюменского торга, был расстрелян в Тюмени 12 октября 1937 года… (Фамилии в этой повести слегка изменены, но внимательный читатель, если захочет, разберется).

Потом мы с Рафаэлем поехали на улицу Полевую, где из обломков здания тюменского НКВД сложен скромный памятник невинно погибшим. Он стоит на месте захоронения многих жертв репрессий. В кирпичной стене темнеет окошко со вмурованной подвальной решеткой. По кирпичам тянется лента из черного лабрадора. На ней слова: «Никогда больше». Написано это трижды: на латыни – вечном языке всех времен, по-русски – на языке нашей многострадальной страны и по-татарски – на языке давних и многочисленных жителей Тюменского края.

На той же книжной странице, где сведения о Пашкином отце, есть слова Рафаэля Гольдберга: «Мир все равно изменится к лучшему. А самое главное, вернусь к тому, с чего начал: никто и никогда нам с вами ночью не постучит в дверь».

Дай-то Бог…

А Пашку, то есть Павла Григорьевича Шаклина, я в тот приезд так и не увидел. Звонил, звонил ему, но телефон не ответил.

6.

…Ну ладно, опять я отвлекся. Вернусь в тот январский вечер сорок седьмого года. Пашка вытащил из ящика комода папку. Мы тесной шеренгой (чтобы меньше было промахов) расставили на краю стола немецких солдат. А в кого еще стрелять-то!

Стреляли метров с трех. Садились верхом на стул, животом к спинке, брали наган в две руки, упирались в спинку локтями и палили горошинами по врагам. Строго по очереди. У Пашки получалось, конечно, лучше, но и я после десяти выстрелов сбил трех «фрицев». Потом кончились боеприпасы. Мы бросились собирать горошины на полу, но отыскали, разумеется, не все – в полу были щели. А после повторной стрельбы горошин осталось всего пять штук.

Пашка забрался с ногами на высокий комод. Там стоял старинный граммофон с трубой и несколько шкатулок затейливого вида. Он открыл одну и отыскал в ней стеклянные шарики от рассыпавшихся бус тети Лены. «Все равно они не нужны». К сожалению, шарики не все подходили по калибру, многие были слишком крупными. Скоро стеклянный боезапас был растрачен, а стрелковый азарт не иссяк. И Пашка взял с комода еще одну шкатулку – «аптечную». Там нашлась облатка с мелкими таблетками ярко-желтого цвета.

– Смотри, в самый раз…

– А может, это нужное лекарство? – сказал я опасливо.

– Да никому ни на фиг не нужное! Оно тут уже который год валяется…

Лимонными пилюлями мы сразили еще несколько солдат вермахта. Правда, летели эти таблетки не так точно, как горох и бусы. Одна даже угодила в мою непроливашку, что стояла на боковой кромке стола. И не в бок попала, а прямо внутрь. Я слегка забеспокоился: не испортятся ли чернила? Но Пашка сказал:

– Да какая холера с ними случится…

В это время разом явились домой Пашкин брат Володя и моя сестрица. Какая уж тут стрельба! Я сразу был востребован домой и ушел, ощущая в заднем кармане приятную тяжесть пистолета. А Пашка остался украшать красным львом свои учебники и книжки.

Сестра проверила мое задание по арифметике.

– Небось, тебе все примеры Павел решил?

Я дипломатично промолчал.

– Мог бы и по письму сделать упражнение.

Эти неосторожные слова дали мне законный повод ля возмущения:

– Я, что ли, лошадь какая-то? Пахать без отдыха!..

За упражнение по письму я сел только вечером следующего дня. Обмакнул перо в непроливашку. Вывел первую букву. Обалдело замигал. Чернила были изумрудного цвета.

Сестра долго не могла поверить своим глазам.

– Что это такое ты с ними сделал?

– Ничего я с ними не делал! Сами перекрасились! Откуда я знаю, как? Стояли, стояли, и вот!.. При чем тут я?!

Мое негодование было почти искренним. Ведь в самом деле, я мог и не заметить, как вчера в непроливашку угодила желтая пилюля! То, что желтое в смеси с темно-синим и фиолетовым образует зеленый цвет, я прекрасно знал, но не собирался делиться сестрой этим соображением. И она, как ни странно, поверила в мою невиновность. Только пожала плечами.

– Представляю, что скажет завтра Прасковья Ивановна…

Прасковья Ивановна сказала:

– Владислав! Это что за новый фокус! Почему у тебя в тетради зеленые чернила?

– Я сам не знаю! Были нормальные и вдруг сделались такие.

– Что ты морочишь мне голову!

– Ничего я не морочу! Вчера начал писать – и вот… А других у меня нету.

– Меня это не касается.

– А почему нельзя писать зелеными?

– Потому что не полагается. Школьники должны писать химическими чернилами.

«Химическими» тогда назывались фиолетовые чернила.

Меня «заело». Такое со мной случалось иногда в отношениях с Прасковьей Ивановной. Если я был уверен в своей правоте.

– Все же я не понимаю. Чем зеленые хуже химических? Главное, чтобы все было написано правильно!

– Вот за такое «правильно» зелеными чернилами я буду снижать тебе оценку на один балл.

– А у меня других нету, – упрямо повторил я. И продолжал писать зелеными. И дома, и в школе. Двоек за это я, правда, не получал, но тройки шли сплошняком. Класс с интересом наблюдал, кто кого переупрямит: я «Прасковьюшку» или она меня.