Ворота из слоновой кости, стр. 12

6

Кононов сидел на верхней палубе речного «трамвая», привольно раскинув руки на спинке скамейки и подставив лицо под жаркое послеполуденное солнце. В мерное тарахтение двигателя то и дело врывались пронзительные крики чаек. Сидя вот так, с закрытыми глазами, ощущая порывы приятного волжского ветерка, без всякого труда можно было представить, что ему не сорок, а тринадцать лет, и катер везет его вместе с другими пацанами и, конечно же, девчонками, в пионерский лагерь «Луч», на вторую смену. Под скамейкой стоит старый, мамин еще, коричневый чемодан с одеждой, красным галстуком «из скромного ситца», пакетом с печеньем и конфетами и запрятанной на самое дно, в носок, купленной украдкой пачкой сигарет. А в другой носок завернута колода карт – весьма существенный атрибут пионерлагерного быта. Далеко позади, за Старым мостом и Новым мостом, привезенным после войны из Ленинграда, с Невы, остался речной вокзал, осталась мама – она со своими старшеклассниками отправляется в поход по Верхневолжью. А папа уехал к своей родне, в Удмуртию, – у них там какие-то сложные отношения...

Кононов открыл глаза. Да, это был, кажется, тот самый речной «трамвай» его детства, только не сновала по палубе, не скакала по трапу вверх и вниз неугомонная пионерская пацанва, не летели в серо-сине-зеленую волжскую воду конфетные фантики и бутылки из-под лимонада – немногочисленные пассажиры, направлявшиеся в Отмичи, Кокошки и еще куда-то дальше, были людьми взрослыми и вели себя солидно. Вдоль одного берега тянулся бесконечный забор вагонзавода, другой был усеян крупноблочными пятиэтажками, доходящими чуть ли не до военного аэродрома Мигалово, окруженного густым сосновым лесом. Где-то в одной из этих пятиэтажек играла в куколки трехлетняя Таня Шияненко, с которой он танцевал на палубе этого – или очень похожего на этот – катера, возвращаясь из пионерского лагеря. Тогда по высокому берегу мчались, провожая их, деревенские мальчишки на велосипедах, и тянулись из-под колес пыльные шлейфы, и звучала над палубой музыка из динамиков, и они все вместе подпевали жизнерадостному певцу, чей голос летел над покачивающимися на воде бакенами, над длинными медлительными баржами и резвыми моторками.

Я видел Каир и бродил по Парижу,
С Балкан любовался дунайской волной,
Но сердце забьется, когда я увижу
Калинин, Калинин – мой город родной.
Прекрасны дворцы и булонские парки,
Волнуют, волнуют и радуют глаз,
Но старый рабочий район «Пролетарки»
Милей и дороже мне в тысячу раз.

Третий куплет он уже подзабыл, но две последние строчки из памяти никуда не делись: «Я верю, ты станешь красивей Парижа, Калинин, Калинин – мой город родной...»

Кононов вновь закрыл глаза – и рокот движка превратился в ту нехитрую музыку, музыку его детства...

За последние два с половиной часа он успел кое-что сделать. Во-первых, вернувшись в центр – уже не пешком, а на быстроходной «татре» производства теперь уже ненадежного партнера по Варшавскому Договору и Совету Экономической Взаимопомощи (три года прошло со дня вторжения в Чехословакию), – он вновь посетил универмаг и обзавелся довольно убого выглядевшим черным пиджаком отечественного пошива, белой нейлоновой рубашкой «Адам» и черным, с серебристой крошкой галстуком на резинке – тоже изделием отечественного ширпотреба. Во-вторых, вернул деньги за позаимствованное из универмага утром. Улучив момент, подошел к рыженькой молодой продавщице, скороговоркой выпалил: «У вас тут недостача должна быть, и в других секциях – вот, просили передать», – сунул деньги в карман ее фирменного халата и быстро удалился, лавируя между многочисленными посетителями главной торговой точки города Калинина. Вслед ему никто не кричал и погони тоже не было. К деньгам он приложил перечень умыкнутых вещей с указанием стоимости; он написал этот перечень на бланке телеграммы, зайдя на почтамт на Советской площади.

И наконец, он сфотографировался на паспорт, переодев рубашку за сараем в каком-то дворе неподалеку от фотоателье. После чего там же проделал обратную процедуру и запихнул уже не нужный больше реквизит в сумку – ну не выбрасывать же в помойку совсем новые вещи! Можно было бы, конечно, внезапно осчастливить какого-нибудь бомжа, но бомжи в Стране Советов начала семидесятых еще не водились (всего десять лет оставалось до объявленной Никитой Сергеевичем Хрущевым даты наступления коммунизма), а если и водились, то не попадались на глаза. А скорее всего, принудительно трудились на многочисленных стройках народного хозяйства, осужденные по статье за тунеядство и паразитический образ жизни – кажется, именно так это называлось. Впрочем, слова «бомж» в лексиконе советских людей семидесятых годов еще не существовало.

Оказалось, что фотографии будут готовы только через два дня, а значит на быстрое изготовление паспорта и вытекающую отсюда возможность поселиться в гостинице – пусть даже не в «Селигере» или «Центральной», а хотя бы в менее презентабельной «Волге» –

рассчитывать не приходилось. Оставался вокзал с круглосуточно открытым залом ожидания или ночные поезда на Ленинград – купил билет (предъявлять удостоверение личности при этой процедуре придется только лет через двадцать, а то и позже), взял комплект постельного белья, завалился на полку и спи себе до утра, а утром – обратно, в Калинин. Однако, билетов вполне (и скорее всего) могло и не быть, и уж слишком сложным представлялся такой способ ночевки. Поразмыслив, Кононов отыскал другой вариант, вполне подходящий для теплого времени года, и, дождавшись идущего в Заволжье трамвая, отправился на речной вокзал, который был запечатлен (точнее, пока еще не запечатлен) в художественном фильме «Чучело» с Юрием Никулиным и страшненькой девочкой-подростком Кристиной Орбакайте...

Грозный гул, возникший где-то поблизости, заставил размякшего на скамейке катера Кононова встрепенуться. Буквально через мгновение он узнал этот гул и, приставив ладонь ко лбу и все равно щурясь от солнца, проводил взглядом взмывший из-за прибрежных сосен поджарый реактивный бомбардировщик. Прошло несколько секунд – и с мигаловского аэродрома в небеса скользнул второй, и помчались ведущий с ведомым куда-то на запад, чтобы к вечеру, снижаясь над городом, вернуться уже с востока. Потом, через десяток лет, их сменят в калининском небе пузатые громады военных транспортных самолетов.

Последние дома скрылись за поворотом Волги, город исчез, сменившись лесами, и солнце отражалось в неспешно текущей к далекому Каспию воде, и над обрывами неустанно сновали ласточки, и мир был безмятежен и неуязвим – таким он представляется только в детстве...

А полчаса спустя катер замедлил ход, повернул к берегу и остановился, едва не зарывшись носом в песок – никакого причала у деревни Отмичи не было. Кононов спустился по шаткому трапу, сделал несколько шагов вперед и замер на тропинке, ведущей через пойму, заросшую густой травой. У него щипало глаза.

Над поймой вздымались зеленые холмы, увенчанные соснами, и в сотне метрах от Кононова чернел на склоне, почти у самого подножия, мраморный памятник, поставленный еще в девятнадцатом веке на могиле «рабы Божьей Анны» – эту надпись Кононов помнил с детства. Памятник сбросили сверху, с деревенского кладбища, куда Кононов вместе с другими пацанами из их отряда бегал после «тихого часа» и полдника обрывать черемуху и землянику, в изобилии растущую возле могильных оградок. Он помнил, что край кладбища, выходящий на Волгу, весь изрыт окопами и пулеметными гнездами – в сорок первом тут рвались к Калинину немцы, и даже через три десятка лет в окрестных лесах было полно пробитых пулями касок, осколков и гильз, а порой попадались и целые патроны. За кладбищем – Кононов прекрасно помнил и это – находился деревенский свинарник с очень устойчивым и неописуемым ароматом, а дальше, за развалинами церкви, поросшими высоченной крапивой и огромными лопухами, располагалась и сама деревенька – три десятка изб в два ряда, друг напротив друга. А еще дальше, за футбольным полем, стояли под соснами бледно-голубые домики пионерского лагеря «Луч».