Театр доктора Страха, стр. 21

– Боюсь? Вовсе нет! Но я принципиально отказываюсь участвовать в вашей глупой игре!

Внезапно Фрэнклин понял, что так думают все его попутчики. Эти едва заметные снисходительные усмешки, которыми они обменялись, могли значить только одно: обвинение в трусости. А этого вынести он не мог. Он гордился своей репутацией бесстрашного критика, не боящегося разоблачать фальшивые ценности, какое бы давление на него ни оказывали.

– Что ж, – надменно процедил он, – перетасуйте свои карты и предскажите мне… судьбу.

Сложив газету, он не сводил глаз со Шрека. Если тот прибегнет к какой-нибудь уловке, он тут же это заметит.

Старик протянул ему колоду. Фрэнклин трижды ударил по ней пальцами. Шрек снова перетасовал карты и выложил четыре.

На первой был человек, облеченный властью, – Император.

На второй – Римский Папа, выносящий приговор.

На третьей изображена обезьянка, танцующая на Колесе Фортуны.

На четвертой – Весы, символ Правосудия.

В ту же минуту, когда карты легли на чемоданчик, Фрэнклин понял, что нетрудно будет придумать с их помощью историю. Слишком просто отвлеченные символы укладываются в схемы, приложимые к любой конкретной жизни. Другие, возможно, с готовностью выискивают параллели между реальными событиями и этими мерзкими картами. Но он не собирается заниматься подобной чепухой, разве что ему захочется развлечься.

В конце концов, он был довольно известным критиком и, по существу, именно этим занимался всю свою жизнь: выискивал символы в живописных работах и толковал их. Почему бы не попробовать с картами? Ведь это просто игра, позволяющая всего-навсего скоротать время в поезде.

Просто игра… причудливая сказка, навеянная случайным совпадением карт.

Глава 8

Фрэнклину Маршу потребовалось меньше десяти лет, чтобы создать себе замечательную репутацию. Конечно, его популярность была значительно меньше, чем у известного телеведущего или какого-нибудь ничтожного комика из глупых кинокомедий, но такой он и не желал. Чтобы завоевать подобную славу, необходимо было забыть о хорошем вкусе и обо всех накопленных знаниях, отказаться от эстетических критериев, без которых жизнь сделалась бы невыносимо пошлой.

Он не был популярен даже в собственном избранном кругу профессионалов – потому что и в мире искусства находилось немало шарлатанов, стремившихся к легкой славе и слишком часто добивавшихся ее, а подобные типы не жаловали неподкупных критиков с честными суждениями.

Кстати, возможно, именно по причине собственной неподкупности Фрэнклин никогда не был женат. Женщины обычно ждут, что их похвалят, и – как правило – за качества, которыми они не обладают. А это противоречило его принципам. Он не желал говорить дурнушке, что она прекрасна, или дуре что она исключительно умна. Наблюдая со стороны за любовными интрижками, он способен был оценить тонкости таких игр, но не мог позволить себе опуститься до столь пошлого занятия. Если бы он когда-нибудь встретил женщину, столь же бесстрашно-откровенную, как и он, и не скрывающую собственных недостатков, – возможно, Фрэнклин и согласился бы разделить с нею свою жизнь. Но – увы… Как бы там ни было, он жил один и находил это достаточно удобным.

Ему вполне хватало небольшого числа друзей-единомышленников, не считавших нужным скрывать, что именно он являлся центром их тесного сообщества. Собираясь вместе, они анализировали процессы в искусстве, выделяли тенденции и разоблачали тех интеллектуалов, которых считали продажными. Фрэнклин бы членом престижного клуба, но предпочитал держаться подальше от некоторых вульгарных его членов, зная, что всегда сумеет найти поддержку у тех, кто разделяет его собственное отвращение к наглости новоиспеченных выскочек.

Он ходил на те выставки, которые выбирал сам; общался с теми, кого выбирал сам; и писал то, что считал нужным, зная, что ни один редактор не рискнет отвергнуть его статьи, Фрэнклин посещал все закрытые просмотры и частенько обрушивался в печати на владельцев галерей, если они не желали, чтобы он окидывал критическим взглядом выставленные у них картины. Выступая по радио и телевидению, он сумел создать себе репутацию человека, наиболее свободомыслящего и наиболее язвительного в оценке современной живописи.

Художники заискивали перед ним – но безрезультатно. Тогда они начинали нападать на него в прессе, а в ответ он лишь язвительно смеялся и осыпал их ворохом колючих фраз, которые потом повторялись в клубах и выставочных залах. Они пытались игнорировать его, делая вид, что равнодушны к его мнению – и все равно нервно бледнели в то утро, когда в газете должна была появиться его статья с обзором текущих выставок.

Более всего Фрэнклин Марш не выносил претенциозности. Он не тратил времени на самоуверенных молодых людей, размазывающих краски по холсту с дерзкой решительностью и нагло воображающих, что их юношеские переживания представляют какую-то ценность для окружающего мира. Страшно подумать, сколько расплодилось этих дилетантов, которым явно недостает образования и интеллекта.

До того как сделаться критиком, Фрэнклин сам в течение нескольких лет занимался живописью. Но никто не понимал того, что он делал. Никто не хотел выставлять или покупать его картин. И он заставил себя поверить в то, что современники не доросли до его утонченной живописи и что в этом извращенном мире ему не найдется места до тех пор, пока весь хлам не будет выметен и не возникнет новая критика. Общественное мнение было ложным – его следовало направить по верному пути. Фрэнклин Марш решил сделаться неподкупным судией, выносящим окончательный приговор безобразному и провозглашающим прекрасную истину о том, что есть подлинное искусство.

Конечно же, у него были враги. Он бы перестал себя уважать, если б ему не удалось их нажить. Когда-нибудь потомки посмеются над этими болванами. Но уже сегодня он мог заставить людей хохотать над ними. Кое-кто из художников прямо-таки напрашивался на это, и Фрэнклин был сторонником таких показательных расправ.

Достаточно было, например, вспомнить о таком мошеннике, как Эрик Лэндор.

Лэндор не был самонадеянным юнцом – дело обстояло значительно хуже. Достигнуть сорокапятилетнего возраста и все еще продолжать в прежнем духе, не обращая внимания на советы проницательных критиков, – такое не могло сойти ему с рук.

Пару раз Лэндор делал публичные заявления о «завистливых очернителях», иного и не стоило ждать от человека, столь прискорбно вульгарного. И хотя было очевидно, кто имеется в виду, Фрэнклина это не беспокоило: подобные намеки не трогали его вовсе. Но сама мысль о том, что Лэндор продолжает заниматься все той же ужасающей мазней и иногда даже продает ее, приводила критика в ярость.

Любой человек с хорошим вкусом на месте Фрэнклина тоже счел бы себя обязанным защитить публику от столь откровенного мошенничества.

Одним из методов могло быть замалчивание любых выставок, которые устраивали бездари наподобие Лэндора. Но этого было недостаточно. Публика, завлеченная в галереи и сбитая с толку множеством направлений в современной живописи, могла ошибочно принять работы Лэндора за подлинное искусство. Этого нельзя было допустить. И Фрэнклин делал все, что в его силах и даже выше его сил, чтобы обнажить убожество подобной претенциозности. Он не мог позволить себе расслабиться. Долг требовал от него всегда быть начеку.

Итак, он стоял – он хорошо запомнил тот вечер (или это был вечер, который ему еще предстояло пережить?) – перед очередным громоздким творением Лэндора, представлявшим из себя густые потеки масляной краски, которые топорщились на холсте, подобно алым и черным канатам, и беседовал с пылким юношей, одним из его поклонников, опознавшим Фрэнклина по фотографии на книжной обложке. Юноша восхищенно внимал каждому слову своего кумира, и когда во время очередной тирады Фрэнклин негодующие возвысил голос, несколько посетителей галереи подошли поближе и обступили его.

– Что же мы видим здесь? – с пафосом воскликнул Фрэнклин, повернувшись к холсту. Он нагнулся и внимательно изучил наиболее яркие цветовые пятна. – Варварство! Воистину варварство!