Вожделеющее семя, стр. 25

— Вот он разговаривает так, как положено, — одобрительно заметил надзиратель. — А вам и таким, как вы, следовало бы брать с него пример, а не ругаться и чертыхаться без передышки.

И надзиратель вывел из камеры мистера Несбита, лязгнув напоследок засовом и поскрипев ключом, как бы продолжая свои упреки.

Тристрам схватил стальную ложку и принялся выцарапывать на стене неприличное слово. Как раз в то время, когда он заканчивал последнюю закорючку, вернулся надзиратель и снова загремел засовом и заскрипел ключом.

— Вот вам новый товарищ, — сообщил он. — Один из ваших. Не чета тому джентльмену, который с вами до того сидел. Заходи, ты!

В камеру вошел мрачного вида человек с глубоко посаженными глазами в черных глазницах, с красным крючковатым носом и капризным стюартовским ротиком. Свободное серое тюремное одеяние шло ему, что позволяло предположить наличие у него привычки к монашеской одежде.

— Ба! — воскликнул Тристрам. — Мы, кажется, где-то встречались!

— Ах, как трогательно! — съязвил надзиратель. — Воссоединение старых друзей.

Он вышел из камеры, запер дверь и некоторое время наблюдал за ними сквозь решетку, сардонически улыбаясь. Потом он ушел, звеня ключами.

— Мы встречались в «Монтегю», — напомнил новому соседу Тристрам. — Там вас Немного побила полиция.

— Меня побили? Мы встречались? — неуверенно переспросил человек. — Так много событий, так много людей, так много оскорблений и побоев. Такова доля Учителя моего и моя.

Покачивая головой, новичок оглядел камеру сидевшими в черных провалах глазами. Затем, с совершенно будничной интонацией, он произнес: — «Если я забуду тебя, о Иерусалим, пусть отсохнет моя правая рука; пусть прилипнет к гортани язык мой, если я не буду вспоминать тебя, Иерусалим, как радость жизни моей».

— Вас за что посадили? — поинтересовался Тристрам.

— Они схватили меня, когда я служил мессу. Хоть и лишенный сана, я располагаю авторитетом. В последнее время появилась потребность в таких, как я, и потребность эта быстро усиливается. Страх рождает веру в Бога, это несомненно. Поверьте мне, в настоящее время можно собрать довольно многочисленную паству.

— Где?

— Вернуться в катакомбы. В заброшенные тоннели. В подземные вестибюли метро, — с удовлетворением ответил священник. — Даже в подземные поезда. «Месса в движении» — так я это называю. Да, — продолжал он, — страх нарастает. Голод — этот ужасный всадник — мчится по Земле. Бог требует достойной Его жертвы, утоления Его голода. И, в каком-то смысле, запрещение вина — это жертва Ему. О! — воскликнул сокамерник, покосившись на граффити Тристрама. — Афоризмы на камне, да? Это для препровождения времени, я полагаю.

Стоявший перед Тристрамом человек резко отличался от того, которого он помнил по быстротечному избиению в «Монтегю». Этот человек был спокоен, речь его была сдержанной, и он изучал увековеченные Тристрамом непристойности с таким видом, словно они были написаны на неизвестном языке. Но затем новичок сказал: — Интересно. Я вижу, вы несколько раз написали имя Создателя вашего. Попомните мои слова: все вернутся к Богу. Вот увидите. Да мы все это увидим.

— Я использовал это слово в знак протеста, — грубо огрызнулся Тристрам. — Это просто неприличное слово, вот и все.

— Совершенно верно, — проговорил лишенный сана священнослужитель с тихой радостью. — Все неприличные слова изначально принадлежат религии. Все они связаны с плодовитостью, ее процессами и органами. Бог, учат нас, есть любовь.

Словно для того, чтобы отвлечь внимание от его слов, огромные громкоговорители, не видимые в углах расположенных ярусами галерей, изрыгнули, словно трубы Судного дня, оглушительные звуки, которые стали падать в пустое брюхо тюремного колодца.

«Внимание! — прогрохотали репродукторы, и это слово („Внимание,… мание,… ание,… ань,… ань…“) запрыгало, как мяч, потому что звуки из дальних рупоров накладывались на звуки из ближних.

«Внимание! Всем слушать важное сообщение! Это говорит Начальник».

Утомленный голос звучал с благородными интонациями члена королевской семьи.

«Министр внутренних дел поручил мне огласить то, что сейчас зачитывается во всех школах, госпиталях, учреждениях и на промышленных предприятиях Королевства. Это молитва, разработанная Министерством пропаганды».

— Вы слышите?! — Экс-священник затанцевал, впав в состояние благоговейного ликования. — Будет вознесена молитва Господу, наша взяла, аллилуйя!

«Вот эта молитва».

Утомленный голос откашлялся и начал читать с гипнотизирующей монотонностью: «Не исключено, что силы смерти, в настоящее время уничтожающие растительный и животный мир нашей планеты, обладают разумом. Если это так, то мы молим их прекратить свою разрушительную деятельность. Если мы грешили, поддаваясь — в нашей слепоте — естественной склонности пренебрегать разумом, то мы, конечно, искренне об этом сожалеем. Но мы берем на себя смелость заявить, что уже достаточно пострадали за грехи наши и обладаем твердой решимостью никогда не грешить впредь. Аминь».

Голос Начальника зашелся в громовом кашле, а перед тем, как послышался щелчок выключателя, пробормотал: «Черт знает, что за бред!» Это замечание мгновенно разнеслось по всем тюремным галереям.

Лицо сокамерника Тристрама было пепельно-серым.

— Господи, прости нас, грешных, — крестясь, проговорил глубоко потрясенный экс-священник. — Они выбрали другой путь. Они молятся силам зла. Господи, спаси нас!

Но Тристрам был в приподнятом состоянии духа.

— Неужели вы не понимаете, что это значит? — воскликнул он. — Это значит, что Интерфаза подходит к концу. Самая короткая в истории Интерфаза. Государство достигло предела отчаяния. Грех! Они говорят о грехе! Скоро мы будем на свободе. Не сегодня-завтра.

Тристрам потер руки.

— О-о, Дерек, Дерек! — прорычал он. — Как бы дождаться!

Глава 3

Осень сменилась зимой, но та молитва, конечно, осталась без ответа. Никто, по правде говоря, на нее всерьез и не надеялся. Что касается Правительства Его Величества, то, с его стороны, это была простая уступка иррациональному: теперь никто не мог сказать, что оно — Правительство Его Величества — не испробовало всех средств.

— Всё свидетельствует пред вами, что все пути ведут обратно к Господу всемогущему, — заявил Шонни однажды декабрьским днем. Он был оптимистом гораздо большим, чем сокамерник Тристрама.

— Либерализм означает покорение природы, покорение природы означает развитие науки, развитие науки ведет к гелиоцентрическому пониманию мира, гелиоцентрическое понимание мира порождает открытость разума к пониманию того, что существуют и другие формы разума, кроме человеческого, и…

Шонни глубоко вздохнул и отхлебнул сливянки.

— … и тогда… Понимаете, дело в том, что если вы допускаете такую возможность, то этим вы признаете и возможность существования сверхчеловеческого разума, а значит — вы вернулись к Богу.

С сияющим лицом он смотрел на свояченицу. На кухне его жена пыталась что-нибудь приготовить из их жалких пайков.

— Однако сверхчеловеческий разум может творить зло, — проговорила Беатриса-Джоанна. — Тогда это уже не Бог, не так ли?

— Где есть зло, там обязательно есть и добро, — изрек Шонни.

Он был непоколебим. Улыбкой Беатриса-Джоанна показала, что, безусловно, верит ему. Еще добрых два месяца ей придется почти во всем зависеть от Шонни. Жизнь внутри ее шевелилась, живот у Беатрисы-Джоанны вздулся, но чувствовала она себя хорошо. Забот хватало, однако Беатриса-Джоанна была почти счастлива. Ее не оставляло чувство вины перед Тристрамом, беспокоили проблемы, вызванные необходимостью так долго хранить секрет своего пребывания здесь. Когда приходили гости или заглядывали работники с фермы, Беатрисе— Джоанне приходилось бежать в туалет с той скоростью, какую могла позволить ее нынешняя комплекция. Выходить на улицу она могла только тайно, после наступления темноты. Мейвис и Беатриса-Джоанна гуляли между засохшими рядами кустов «живой» изгороди и полями погибшей пшеницы и ячменя. Детишки держались молодцами. Им еще раньше было велено не болтать лишнего об опасных и кощунственных разговорах родителей. Бог был их тайной, такой же тайной стала и беременность их тети. Дети были смышлеными и симпатичными деревенскими ребятишками, хотя и чуть более худенькими, чем следовало бы Димфне было семь, а Ллуэлину девять лет. Сегодня, за пару дней до Рождества, они сидели дома и вырезали из кусочков картона листики остролиста. Настоящий остролист был весь поражен болезнью.