Вожделеющее семя, стр. 13

Это была мирная планета, забывшая искусство саморазрушения. Мирная и встревоженная.

— Небрежно, — сказал Тристрам, ткнув пальцем в рисунок Коттэма. — Ты поместил Австралию слишком далеко на юг. А Ирландию вообще забыл нарисовать.

— Простите, сэр, — прошептал Коттэм.

Еще один мальчик — Хайнерд — совсем не выполнил домашнего задания. У него было испуганное лицо и темные круги под глазами.

— Что это значит? — строго спросил Тристрам.

— Я не мог, сэр, — выдавил ответ Хайнерд, нижняя губа у него тряслась. — Меня поместили в Приют, сэр. У меня не было времени, сэр.

— О-о, Приют…

Приют был новой реалией, учреждением для сирот — детей, на время или навсегда оставшихся без родителей.

— А что случилось?

— Они их забрали, сэр. Моих папу и маму. Они сказали, что те плохо себя вели.

— Что сделали твои родители?

Мальчик опустил голову. Не табу, а сознание преступности содеянного родителями заставляло его краснеть и хранить молчание. Тристрам осторожно спросил: — У твоей мамы появился ребеночек, да?

— Должен был появиться, — пролепетал мальчик. — Они забрали родителей. Тем пришлось все бросить. А меня отвезли в Приют.

Сильный гнев охватил Тристрама. По правде говоря (и Тристрам со стыдом понимал это), его гнев был наигранным, формальным. Он представил себя произносящим напыщенную речь в кабинете директора: «Государство считает обучение этих детей важным делом. Это, вероятно, означает, что дети должны считать важным делом выполнение домашних заданий. И вдруг Государство показывает свое отвратительное лицемерное рыло и не дает моему ученику выполнить домашнее задание. Гоба ради, скажите мне, куда мы идем?» Жалкий порыв человека, взывающего к защите принципов. Тристрам знал, конечно, каким будет ответ: «Главное — это главное, а главное — это выживание». Он вздохнул, погладил мальчика по голове и вернулся на свое место перед классом.

— Сейчас, утром, мы будем рисовать карту мелиорированного района Сахары, — объявил Тристрам. — Приготовьте карандаши. — Да, было уже утро. Ночь, это море школьных чернил, быстро отступала от окон.

Глава 2

Беатриса-Джоанна писала письмо. Она делала это карандашом, который, с непривычки, с трудом удерживала в руке. Беатриса-Джоанна пользовалась логограммами для экономии бумаги. Этому ее когда-то научили в школе. Уже два месяца Беатриса-Джоанна не встречалась с Дереком и в то же время видела его слишком часто. Слишком часто на экране телевизора появлялось изображение Дерека Фокса — Комиссара Народной полиции, одетого в черную униформу и разумно увещевающего массы. А вот Дерека-любовника, облаченного в более идущую ему форму наготы и желания, Беатриса-Джоанна не видела совсем.

Цензуры частной переписки не существовало, поэтому она была уверена, что может писать все, что угодно, ничего не опасаясь.

«Дорогой мой, — выводила Беатриса-Джоанна, — я понимаю, что мне следовало бы гордиться той огромной известностью, которую ты приобрел, и, конечно же, ты такой красивый в своей новой одежде. Но я не могу не хотеть, чтобы все было как раньше, когда мы могли лежать рядом и любить друг друга, и ничего-ничего не бояться, лишь бы никто не узнал, что есть между нами. Я не хочу верить, что это прекрасное время прошло навсегда. Мне так тебя не хватает! Мне не хватает твоих рук, обнимающих меня, мне не хватает твоих губ и…» Она зачеркнула «и». Некоторые слова были слишком драгоценны, чтобы доверить их холодным логограммам.

«… твоих губ, целующих меня. Любимый мой, я просыпаюсь ночью, или днем, или утром — тогда, когда мы должны были бы лежать с тобой в постели, смотря по тому, в какую смену он работает, и мне прямо хочется кричать от желания любить тебя…» Беатриса-Джоанна зажала рот левой рукой, словно стараясь сдержать крик.

«О, дорогой мой, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя! Я тоскую по твоим рукам, обнимающим меня, по твоим губам…» Тут Беатриса-Джоанна заметила, что уже писала об этом, и вычеркнула последнюю фразу. Когда она сделала это, ей стало ясно, что все, о чем она тоскует, это руки, губы и прочее…

Беатриса-Джоанна пожала плечами и продолжала писать.

«Не можешь ли ты как-нибудь связаться со мной? Я понимаю, что писать мне — слишком большой риск для тебя, потому что Тристрам сразу заметит письмо в почтовом ящике, но ведь ты наверняка сможешь найти какой-нибудь способ подать мне знак, что еще любишь меня. Ведь ты еще любишь меня, дорогой мой, ведь любишь?» Он мог бы послать ей какой— нибудь знак любви. В старые времена, во времена Шекспира и ламповых радиоприемников, влюбленные посылали своим возлюбленным цветы. Теперь, конечно, остались только те цветы, которые годились в пищу. Ну, он мог бы послать пакет супа из первоцвета… но это значило бы лишиться части и без того жалкого пайка. Ей хотелось, чтобы он совершил что— нибудь романтическое и дерзкое, сделал какой-нибудь эффектный еретический жест. Озаренная внезапной идеей, Беатриса-Джоанна написала: «Пожалуйста, когда ты в следующий раз будешь выступать по телевизору, если ты меня еще любишь, произнеси какое-нибудь особое слово, только для меня. Пусть это будет слово „любовь“ или „желание“. Тогда я буду знать, что ты продолжаешь любить меня, так же как и я люблю тебя. Новостей никаких нет, жизнь идет так, как и всегда шла: очень скучно и грустно».

Это была ложь. Беатриса-Джоанна подумала, что одна-то новость весьма определенно была, но она такого сорта, что лучше держать ее про себя. Прямая линия внутри ее, вечное, дающее жизнь копье готово было сказать: «Возрадуйся!», но окружность рекомендовала быть осторожной. Кроме того, между этими двумя фигурами гулял непобедимый ветерок сомнения. Беатриса-Джоанна гнала от себя беспокойство: «Все будет хорошо». Она закончила письмо и подписалась: «Вечно любящая тебя Беатриса-Джоанна». Затем она вывела адрес: «Комиссару Д. Фоксу, штаб Народной полиции, Министерство бесплодия, Брайтон, Лондон». Когда Беатриса-Джоанна дошла до слова «бесплодие», она почувствовала легкий трепет — так не соответствовало это слово тому, о чем шла речь в письме. Большими отчетливыми логограммами она дописала: «Лично, в собственные руки». Потом Беатриса-Джоанна предприняла долгое путешествие по вертикали до подножия «Эрншоу-мэншнз», где находился почтовый ящик.

Была прекрасная июльская ночь. Высоко в небе плыла Луна, мигали огоньки звезд и спутников Земли. Это была ночь, предназначенная для любви…

Пятеро молодых «серых» при свете уличного фонаря со смехом избивали старика, вид у которого был совершенно ошарашенный. Судя по слабой реакции на оплеухи и удары дубинками, он находился под обезболивающим воздействием алка. Старик был похож на назареянина эпохи Нерона, распевающего гимны в то время, как хихикающие звери терзают его плоть.

— Как вам не стыдно! — с ненавистью принялась выкрикивать упреки Беатриса-Джоанна. — Это же позор! Избивать такого старого человека!

— Ты! Занимайся своим делом! — раздраженно бросил один из одетых в серое полицейских. — Женщина, — добавил он с презрением.

Их жертве, все еще распевающей, было позволено уползти.

Беатриса-Джоанна, женщина до мозга костей, занимающаяся своим делом и социально, и биологически, пожала плечами и опустила письмо в почтовый ящик.