Колодезь Иакова, стр. 18

Какая разница между здоровыми английскими солдатами и этими жалкими, исподлобья смотрящими существами, вид которых наполнял сердце Агари острым чувством отвращения, жалости и любви.

Она так долго жила вдали от своих братьев, что из памяти ее почти совсем изгладились печальные призраки детства.

Евреи из «Колодезя Иакова» одевались по-европейски и сквозь пальцы смотрели на древние обычаи. Под их влиянием она забыла, что еще существуют истинные иудеи.

И вот неожиданно перед ней появился вечный Исаак Лакедем. Его можно было забыть, но не отречься от него, если он вдруг появлялся.

Притворялись другие, не эти люди, в смешных, нелепых одеяниях.

Шли они нетвердым шагом; одни, со свисающими на щеки белокурыми или рыжими пейсами, были одеты в черные сутаны и ниспадающие на стоптанные башмаки штаны; другие, старики, очистившиеся, лихорадочно прижимающие к груди священную Тору, утопающие в широких бархатных одеждах, яркие цвета которых делали еще более жуткими скорбь и муку.

Бархат голубой и зеленый, красный и желтый, тот самый, на котором когда-то меньше всего выделялось проклятое желтое клеймо…

О, сыны Евсея великодушного, Давида великолепного, Соломона, прекрасного и чистого, как лилия степей! Неужели это вы, жалкие, несчастные?!

Чтобы подавить рыдания, Агарь прижала платок к губам. Но тут же охваченная дикой гордостью, пересилила боль и выпрямилась.

Гордость, зачатая в ненависти и хуле, сильнее гордости, порожденной похвалой.

За Ефсиманом, у подножия часовни Вознесения, автомобиль остановился. Перед глазами Агари предстала панорама города, напоминающая огромную серую фотографию, жалкие коричневые пятна кустов и деревьев. Высохшие, наполненные лишь густыми тенями каналы, вокруг которых с грустью узнаешь долины Хинона, Цедрона и Иосафата, груда странных гробниц, похожая на чудовищный, лишенный воды и зелени Лурд; церкви, семинарии, богадельни, казармы и, наконец, хваленая мечеть Омара, кажущаяся лишь жалкой игрушкой, забытой на пятнистой клеенке.

Только небо, затянутое свинцовыми тучами, и грозные горы Моабские, напоминающие холмы какой-то проклятой луны, только жуткая печаль Мертвого моря, точно расплавленное олово сверкающего в глубине своей удушливой пучины, зловещим величием искупают острое безобразие монотонного хаоса. Все здесь словно аномально. Свет, бледный и холодный, точно исходит из подземелья. Редкие птицы, кажется, сеют вокруг несчастье.

В еле слышных, поднимающихся от земли звуках – кучер, ругающий осла, печально поющий петух, кузнец, бьющий по наковальне – что-то странное, надломленное, точно акустика здесь иная.

Нужно быть рядом с любимым существом, чтобы открылась красота или уродство пейзажа.

Исаак Кохбас только сейчас понял, что впервые видит Иерусалим в истинном свете.

Ужас и удивление смешались в нем. Он не мог себе простить, что позволил Агари сопоставить грезы с безжалостной действительностью. Вначале он даже не решался посмотреть на молодую женщину, но, почувствовав необходимость хоть как-нибудь положить конец воцарившемуся между ними тягостному молчанию, сделал над собой усилие и начал говорить, вспоминать названия: там бассейны Силоэ; тут стоял храм; здесь поле, где готовились к последнему приступу солдаты Тита, вот башня, стоящая на месте той, с которой Давид впервые увидел жену Урия, по этой горе поднимался Оп, старый, скорбный король, изгнанный из своей столицы мятежником Абсалоном. Там… Напрасный труд. Слова застревали в горле: столько страшной иронии было в контрасте между величественными воспоминаниями и развернувшимся у их ног видом.

И до той минуты, когда шофер, чуть слышно просигналив, не напомнил им, что пора вернуться в автомобиль, оба хранили глубокое молчание у этого гигантского побелевшего склепа.

Больше ничего примечательного не произошло, и еще не было одиннадцати часов, когда они приехали в колонию.

– Генриетта Вейль, – сообщили им, – уехала в Наплузу. Она скоро должна вернуться.

Интуитивно чувствуя, что не следует расспросами возбуждать беспокойство ничего не знавших колонистов, они уселись в конторе, с нетерпением ожидая Генриетту.

Вскоре она явилась. По ее бледному расстроенному лицу Кохбас тут же понял, что худшие предположения, высказанные им накануне, не были ошибочны.

– Что случилось?

Генриетта приложила руку к груди. Агарь, желая оставить их одних, поднялась. Генриетта ее задержала.

– Нет, оставайтесь. Вы здесь не лишняя, дитя мое.

Она ломала руки.

– Друзья мои! Мои бедные друзья!

– Да что, что такое? – повторил в отчаянии Кохбас.

– Игорь Вальштейн… Бежал с Дорой Абрамович.

– Игорь Вальштейн с Дорой Абрамович?

Переставший что-либо понимать Кохбас мог только произнести их имена.

Агарь молчала. Она, казалось, ждала продолжения.

– Но почему? Куда они уехали?

– Я еще пока не знаю. Английская полиция в Наплузе известит нас сейчас же после получения сведений. Уехали ли они в Сирию? Сели ли на пароход? Повторяю, пока ничего неизвестно. Бежав, Игорь Вальштейн взял с собой все деньги.

Совершенно почерневший Кохбас выпрямился.

– Деньги? Какие деньги?

– Да деньги из кассы. У него же был ключ.

Пошатываясь, Кохбас добрался до угла комнаты, где стоял маленький железный шкаф.

Генриетта Вейль покачала головой.

– Не стоит смотреть. Ничего там нет.

– Сколько осталось?

– Что-то около ста лир. Он все забрал.

Кохбас снова опустился на стул.

– Как это случилось? Скажите мне, расскажите.

– На следующий день после вашего отъезда он уехал в Каиффу. Дора Абрамович его сопровождала. Ей якобы нужно было сделать какие-то покупки. Оба должны были вернуться в тот же день. Вечером их не было. На следующий день тоже. Я стала беспокоиться. Позвонила в Каиффу. Дору видели на рынке, где она покупала чемодан. Вальштейн сейчас же по приезде взял по чеку деньги в Англо-Ливанском банке.

– По чеку? По какому чеку?

– Да по чеку интендантства Сирийской армии.

– Он инкассировал чек?

– Разумеется. За этим он и поехал в Каиффу…

– И эти деньги он увез с собой?

– Конечно.

Кохбас вытер себе виски.

– Значит, у нас не осталось ни гроша, ничего?

– Ничего.

– Вы уже заявили об этом? – через несколько минут спросил, запинаясь, Кохбас.

– Я уведомила полицию об исчезновении двух членов колонии. О деньгах я умолчала. Так лучше, не правда ли?

– Да. А здесь знает кто-нибудь об этом?

– Пока никто, за исключением Михаила Абрамовича. Я была вынуждена все рассказать ему, конечно, со всевозможными предосторожностями. Он держал себя с достоинством. Что же до остальных… Мы еще успеем…

– Да! – в отчаянии воскликнул Кохбас. – Мы еще успеем объявить им, что им нужно разойтись по другим колониям.

Генриетта Вейль заломила свои худые, бледные руки.

– Неужто?

– О! Вам это известно так же хорошо, как и мне. «Колодезь Иакова» умер.

– Разве в Иерусалиме нельзя получить денег?

Он сурово покачал головой:

– Нет. Мне это известно лучше, чем кому-либо другому.

Точно погребальный пепел засыпал узкую комнатку, и встала в нем великая скорбь сионизма.

– До первого февраля надеяться не на что, – добавил Кохбас. – А как дожить до этого? Нет! Повторяю вам, все кончено.

Но тут заговорила все время молчавшая Агарь:

– А если, – сказала она, – мы обратимся к барону?

IX

В «Колодезе Иакова» так никогда и не узнали, что сталось с двумя беглецами. Полиция не хотела заниматься таким пустячным делом. Исаак Кохбас решил не подавать жалобу. Того же мнения придерживались Агарь, Генриетта Вейль и даже Михаил Абрамович, выказавший во время этой истории похвальную стойкость.

Иов, сидящий на земле, не мог похвастаться таким ясным спокойствием, с каким Михаил Абрамович принял волю Всевышнего, лишившего его супруги.

Прибегнув к правосудию, колония отнюдь не могла рассчитывать на получение денег обратно. Слухи привели бы к скандалу, что только усилило бы непоправимый моральный вред.