Яблоки из чужого рая, стр. 49

Этих слов Толстого Константин совсем не помнил, да и стихов Есенина не читал, но не согласиться с Асей было невозможно. В молодом светловолосом человеке, который держался с обычной для всех собравшихся нервной нарочитостью, было так много этого пленяющего, изнутри идущего обаяния, что даже нарочитость не могла его скрыть.

Вечеринка началась уже давно, но гости все еще собирались. Все они были друг с другом знакомы, поэтому появление новых людей проходило почти незамеченным. Просто возобновлялись споры возле картины, или еще какие-нибудь споры, или на столе появлялось новое угощение.

Однако те гости, которые появились в студии Чекулаева через час после Константина с Асей, внесли в вечеринку если не смятение, то очень сильное оживление.

Константин уже потихоньку поглядывал на часы, высчитывая, долго ли еще придется здесь сидеть – правда, сидеть было почти не на чем, потому что в нескольких креслах разместились дамы, а сидеть на полу, как большинство собравшихся, ему было неловко, – когда дверь опять отворилась и в студию вошла новая компания.

Компания была большая, но все внимание притягивала к себе только одна из вошедших – немолодая, полнеющая, но все-таки необыкновенно грациозная женщина. Она остановилась на пороге комнаты и взглянула на собравшихся с немного капризным, но живым любопытством. И сразу же все заговорили, засуетились, бросились к этой новой гостье…

– А вот и Айседора! – произнесла Ася с таким восторгом, как будто в комнату вошла луна с небес. – Айседора Дункан, та самая! Я тебе не хотела заранее говорить, вдруг бы она не пришла, но вся вечеринка из-за нее и затевалась.

Константину почему-то сразу стала неприятна женщина, из-за которой затевалась вечеринка. Хотя ему-то какое могло быть до этого дело? Но в том, как она сняла изящные, необычной формы калоши и повесила их на вбитый в стену гвоздик, как уронила кому-то на руки соболий жакет, как прошла в глубь студии легкой походкой танцовщицы и, сбросив шелковые туфельки, полулежа устроилась на софе, – он почувствовал что-то настолько показное, от чего едва не поморщился.

– Она тебе не нравится? – сразу же заметила Ася.

– А почему она должна мне нравиться? – пожал плечами Константин. – В ней-то как раз пленительного обаяния совсем нет, – заметил он. – Хотя дама, конечно, эффектная.

Все в ней было эффектным – и короткие, выкрашенные в медный цвет волосы, и шафранная греческая туника, тоже очень короткая, и прозрачный длинный шелковый шарф на шее… И особенно чувственность, которою с заметной силой дышала каждая черта ее лица: тяжеловатая нижняя челюсть, высокий белый лоб, и длинная белая шея, и чуть вздрагивающие ноздри прямого римского носа. В этой поздней, слишком зрелой и слишком нескрываемой чувственности для Константина было что-то безотчетно неприятное.

Он не понимал причины такой своей неприязни. Ведь Ася тоже дышала чувственностью, и гораздо более сильной, но это отнюдь не казалось ему неприятным – совсем наоборот…

Все сразу заговорили по-французски, по-английски, по-немецки, окружили Айседору, стали о чем-то ее расспрашивать. Она отвечала тоже на трех языках, и при этом главным в ее лице оставалось то, что Константин заметил сразу: откровенная телесная сила.

– Есенин в нее влюблен, – шепнула Ася. – Они, кажется, еще незнакомы, но все уже об этом говорят. И, конечно, он только ради нее сегодня здесь.

Наверное, это так и было. Сидя в противоположном углу студии, Есенин смотрел на Айседору таким взглядом, не понять которого не смогла бы и менее восприимчивая женщина. А уж она, конечно, почувствовала и поняла этот взгляд сразу – и сразу ответила на него, сначала долгой и очень откровенной улыбкой, а потом манящим жестом плавной руки.

Есенин подошел и молча сел у ног Айседоры, улыбаясь и глядя прямо на нее этим влюбленным взглядом переливчатых светлых глаз. Она протянула руку, провела по его голове ладонью, а потом вдруг обняла его голову и, притянув к себе, сильно поцеловала в губы.

– Пойдем, Ася, – негромко сказал Константин.

Впрочем, едва ли его кто-нибудь услышал бы, даже если бы он закричал во весь голос. Все взгляды были устремлены на целующихся Есенина и Айседору.

– Ты опасаешься за мою нравственность? – усмехнулась Ася. – Не волнуйся, Костя, у меня, возможно, потому и нет мировой славы, что нет той раскованности, какая есть у Дункан.

– Пойдем, Ася, – повторил он. – Я завтра уезжаю, возможно, надолго. Мы не успеем поговорить и… вообще ничего не успеем.

Она вздрогнула от его слов и, кажется, сразу забыла и про Есенина, и про Дункан, и про мировую славу.

– Ты уезжаешь? – растерянно спросила она. – Куда?

– Дома расскажу, – ответил Константин. – Здесь, кажется, есть телефон? Я вызову машину – незачем тебе под дождем мокнуть.

Глава 7

Минск так очевидно отличался от Москвы, что Константин не мог этого не заметить, хотя был настолько взбудоражен расставанием с Асей, что не заметил даже и дороги сюда, и всю дорогу думал только о ней… Он не ожидал от себя такой чувствительности – или не чувствительности, а чего-то другого? – но это было так. Асины глаза смотрели на него из тревожной тьмы за вагонным окном, он слышал ее голос в перестуке колес и в шелесте деревьев на станциях.

И только когда машина, на которой его привезли с вокзала, остановилась перед небольшим двухэтажным домиком и шофер поставил на тротуар его вещи, он наконец огляделся если не с любопытством, то хотя бы с некоторым вниманием к тому месту, где ему предстояло жить, и, возможно, жить долго.

Все дома в Троицком предместье были похожи на этот его – теперь его! – дом: аккуратные, провинциально маленькие, и даже не то что просто маленькие, а какие-то… непритязательные. В скромности этих домов, в уюте спускающихся к реке улиц совсем не было того лихого размаха, который сразу чувствовался в Москве, притом чувствовался совершенно неведомым образом – ведь и в Москве хватало тихих переулков и маленьких домов.

Но что-то здесь было совсем другое, и это «другое» совершенно Константина не обрадовало. Может быть, не обрадовало не само по себе, а просто потому, что на сердце у него вообще лежала тяжесть. Но какая разница, почему он не почувствовал радости?

Шофер понес вещи в дом, а Константин закурил и огляделся, стоя прямо под окнами своей квартиры. Справа тихо шумела река, названия которой он не знал. Слева на горе возвышалась церковь. Крест на куполе был православный, но архитектурой церковь напоминала костел, каких он много видел в Польше и в Западной Белоруссии. И – чистые скромные домики, глядящие на мир смущенными, словно девичьи глаза, окошками.

То, что придется жить в этом тихом предместье, было особенно неприятно. Не потому, конечно, чтобы он пекся о респектабельности своего жилья, а лишь потому, что такой выбор места жительства был частью работы, для которой его сюда прислали. А одна лишь мысль о настоящем содержании этой работы приводила его в уныние едва ли не сильнее, чем разлука с Асей.

Так это и перемежалось в его сознании и памяти – слезы в Асиных глазах и жесткие, неумолимые интонации в Гришкином голосе…

– Другой кандидатуры у нас нет. – Гришка смотрел так, что понятно было: возражать бесполезно. – Ты подходишь по всему, и товарищ Дзержинский принял решение.

Дзержинский только что стал наркомом путей сообщения, сохранив за собою и прежний свой пост председателя ВЧК. Понятно, что Кталхерман становился теперь его советником по обоим направлениям деятельности. Гришка ведь учился вместе с Константином в Институте Корпуса инженеров путей сообщения, а в ВЧК работал весь последний год и даже перебрался уже в отдельный кабинет на Лубянке.

В этом кабинете он и говорил теперь с Константином, и это было особенно неприятно. Мог бы ведь и не вызывать сюда для такого разговора, мог и сам по старой дружбе приехать… Но, видимо, все, что Гришка делал для него по старой дружбе – и какой дружбе! – следовало теперь забыть.