Яблоки из чужого рая, стр. 16

Анна обвела комнату одним долгим взглядом и вдруг поняла, что Сергея здесь нет, и не просто нет, потому что он на работе или в командировке, а вообще нет. Все его есть: открытая на середине книга – «Улисс», которого он читал по-английски, коробка с заготовками для сигарет – в Англии он приохотился вручную набивать сигареты, каждый раз выбирая новый табак, тяжелая зажигалка, сделанная из ружейной гильзы еще, кажется, в Первую мировую войну, военный же портсигар из вороненой стали, – все его есть, а самого его нет и уже не будет. Он ушел из этого дома, и пустота, заменившая его, оказалась так ужасна, что у Анны потемнело в глазах. Эта жуткая могильная пустота была страшнее, чем нелепое имя, произнесенное с придыханием, и страшнее, чем ложь, в которой они жили, получается, давно, раз была уже даже Марусенька, и страшнее, чем его холодность в их жемчужной постели… Пустота без него была страшнее всего, и с этим ничего нельзя было поделать.

Анна не помнила, как прошла эта ночь, и весь следующий день, и вечер. Она, наверное, что-то делала, то есть ничего она толком, конечно, не делала, но все-таки производила ведь какие-то движения: выключила огонь под задымившейся сковородкой, выключила телевизор, пересела с козетки в кресло, полистала «Улисса»… Что еще она делала, Анна вспомнить не могла. Да, кажется, еще заводила музыкальную шкатулку, которая стояла у Сергея на столе в кабинете: один за другим вставляла в нее картонные трафареты, накручивала тугую ручку и смотрела, как вращается медный игольчатый валик, и слушала, как звенят серебряные колокольчики и менуэт сменяется гроссфатером, а потом какой-то нежной, совсем простой мелодией… Это было самое осмысленное ее занятие за воскресенье, но и оно не имело смысла.

Когда открылась и закрылась входная дверь, она поняла, что в прихожую выходить не надо. Но, поняв это, Анна поняла – вернее, почувствовала – и другое: что сердце у нее встало на место, когда хлопнула входная дверь. Это было совсем не то место, где находилось прежде ее сердце, но оно все-таки встало куда-то. Конечно, она еще не понимала, куда, но ведь все последние сутки ее сердце просто дрожало в пустоте.

Сергей сам вошел в гостиную – не раздеваясь, как почтальон или слесарь. Он помолчал, глядя на жену, потом сказал:

– Если ты скажешь, что я должен уйти, – я уйду. Но это единственное, что я могу тебе обещать.

Надо было ему ответить. И ответить надо было то, что определит их жизнь не на сегодня и не на ближайшую неделю или месяц, а навсегда. «В горе и в радости, в нужде и в богатстве, пока смерть не разлучит вас» – так, кажется, это говорилось совсем по другому поводу… Надо было ответить правду, сказать то, что она чувствовала. Но мучительность происходящего заключалась в том, что единственная правда, которую Анна чувствовала, обрекала их обоих на бесконечную ложь.

– Сережа, я не скажу, что ты должен уйти, – наконец выговорила она. – Я этого не знаю. И не надо мне ничего обещать. Оставайся.

Он стоял на пороге гостиной, смотрел на нее потемневшими, навсегда теперь непонятными глазами; белое пятнышко стрелой впивалось ему в висок. Потом он медленно расстегнул мокрый плащ. Анна вышла из комнаты.

Глава 7

Матюшка вырос и стал не совсем ее, а «Предметный мир» остался совсем ее, и Анна могла относиться к нему если не как к своему ребенку – она ни к кому и ни к чему не могла относиться так, как к своему ребенку, – то по крайней мере как к своему детищу.

Она любила этот журнал, потому что он был совершенно такой, каким она хотела его видеть. Никто не диктовал ей, каким он должен быть, никто и ничего ей в связи с ним не навязывал, и если она решала, что караимские или мордовские вышивки, которыми всю жизнь занималась Валентина, – это интересно, то никто не мог ей помешать отвести под съемку вышивок хоть половину номера.

Да они и правда были интересные, эти вышивки, в них было так много изящества, до изысканности простого, что даже человек с менее развитым, чем у Анны, вкусом не мог этого не заметить. Мордовские вышивки были белые, а караимские – черные с золотом, и были еще смоленские – те делались нитками, крашенными соком каких-то цветов и трав, и выглядели поэтому такими же живыми, как сами эти цветы и травы.

Анна сидела в редакции за своим столом и рассматривала фотографии вышивок, которые, пока она была в Италии, принес Леша Разин.

– Ну как, Нюрочка? – с тщательно скрываемым волнением спросила Валентина. – Лешка сказал, что у него как раз от Сен-Лорана девица была, когда он фотографии эти сделал, так прямо сказал, чуть не описалась, на них глядя.

– Да хорошо, Валюшка, хорошо, – улыбнулась Анна. – Я, конечно, не девица от Сен-Лорана, чтобы так оригинально реагировать, но тоже впечатлилась. Статья готова?

– Обижаешь! – хмыкнула Валентина. – Если уж у Павлика про его бараки статья готова, то разве я не подсуечусь? А про бараки и в летний номер не поздно будет дать, небось не развалятся до лета!

Валентина задрапировала всевозможными вышитыми тканями половину редакционного помещения. Чайный столик был покрыт белым украинским полотенцем с черно-красными петухами, на диване лежали смешные провинциальные думочки, расшитые гладью, – пейзаж «Лунная ночь», картина «Северный олень» и прочее в том же духе. А над Валиным столом висели на стене слуцкие шелковые пояса, в персидском узоре которых мелькали ярко-синие васильки. Анна до сих пор не могла привыкнуть к этим поясам, хотя они были все-таки не старинные, а современные под старину; Валентина привезла их из Белоруссии года два назад. Просто слишком много воспоминаний было связано со слуцкими васильковыми узорами.

– Что ж, Палладио и мордовские вышивки – это будет хорошо-о… – задумчиво протянула Анна. – Это у нас хорошее будет сочетание, а, Рита?

– Ничего себе, – пожала плечами Рита – она докрашивала последний ноготь и плечами пожала осторожно, чтобы не смазать синий лак. – Съемка качественная, сверстаем красиво – поди плохо.

Журнал выходил раз в квартал, поэтому ритм работы его сотрудников не был чрезмерно напряженным, хотя во время сдачи номера всегда получалась запарка. Но к этому Анна привыкла, этот ритм был для нее такой же родной, как вышивки на диванных думочках, как огромное пенсне с синими стеклами, на которых были нарисованы зрачки, – вывеска дореволюционного магазина оптики, каким-то неведомым образом попавшая в редакцию еще до того, как Анна здесь появилась. То есть, значит, в незапамятные времена, потому что она впервые переступила этот порог, когда ей было шестнадцать лет.

Конечно, тогда журнал назывался скучно, и ни о каких статьях про виллы Палладио в нем так же не могло быть речи, как о рекламе, о которой тогда никто понятия не имел. Но все-таки это был прекрасный журнал, самый необыкновенный из всех, какие Анне приходилось видеть, и он потряс ее с первого взгляда. Все ее потрясло, даже большая редакционная квартира с разноуровневыми скрипучими полами.

Она оказалась здесь совершенно случайно, и именно поэтому еще в ранней юности усвоила истину о том, что случайностей в жизни не бывает. Истина эта, конечно, считалась банальной, но для Анны она значила еще и то, что никаких банальностей как таковых в жизни не бывает тоже.

Сначала она хотела стать балериной. Мамина подруга Женя работала в Большом театре и подарила ей на Новый год настоящую балетную пачку из «Танца маленьких лебедей». И, только увидев эту пачку, только проведя ладонью по жестким, слоистым тюлевым оборкам, Аня сразу поняла, что ее жизнь теперь переменится совершенно.

Вслед за пачкой тете Жене пришлось подарить пуанты – тоже старые, для сцены уже не годящиеся, но настоящие, – и Аня часами училась стоять на них, ни за что не держась руками. Это оказалось ужасно трудно – она то и дело падала, теряя равновесие, пальцы на ногах болели, – но такие мелочи Аню не останавливали. Впервые в жизни ее полностью захватило дело, настоящее взрослое дело, к тому же не просто взрослое, а необыкновенное, такое, каким не занимаются обычные люди, которых каждый день видишь на улице, – и она готова была заниматься этим делом хоть сутки напролет. Она даже школу разлюбила, хотя ее английская школа была так не напоказ хороша, что Аня и к своему шестому классу не потеряла к ней интерес.