Ревнивая печаль, стр. 44

– Зря ты, правда! – повторил он. – Сейчас специфика совсем другая, и каждому свое. То, например, чем я занимаюсь, – это, я считаю, вообще просто жесткий маркетинг, понятно?

– Жесткий маркетинг? – удивилась Лера. – Впервые такое слышу!

– Это тебе просто повезло, что ты с самого начала в «Горизонте» работала.

– Нет, я знаю, конечно… – начала было Лера.

– Да ничего ты, выходит, не знаешь, раз говоришь! – Саня выглядел как никогда взволнованным. – Ты что, никогда на переговорах не видела, кто гарантирует выполнение? С твоей стороны – понятно, Глушенко был, а с противоположной?

– Видела, – согласилась Лера.

– И что, это плохо, по-твоему? – не унимался он. – Лучше, если тебя кинут, а потом ищи-свищи? Если я говорю, что будет выполнено – значит, будет, это все знают. И что с партнера взыщу – тоже знают. Ты считаешь, это не нужно?

– Саня, ну успокойся, – сказала Лера. – Да что я, маленькая? Все я понимаю прекрасно, не в Америке живем.

Прекрасно она понимала, что такое «жесткий маркетинг», разве что название показалось ей необычным. Лера давно уже старалась не задавать себе вопрос: как должно было бы быть? Конечно, лучше было бы пойти в суд, потребовать возмещения ущерба и понадеяться на судебного исполнителя. Но это было так же призрачно, как надеяться на то, что в Москве зимой вырастут бананы. Бананов-то теперь было полно, но не в Москве они росли…

Она посмотрела на Саню, такого рассерженного и расстроенного, и вдруг вспомнила стишок, который слышала однажды по телевизору из уст какого-то юмориста: «Жизнь такова, какова она есть, и более никакова». Саня весь был такой, как есть, и у Леры язык не поворачивался рассуждать о том, каким он должен был бы быть, или тем более осуждать его.

– Ну перестань, пожалуйста, – повторила Лера, положив свою руку на его, нервно сжимающую рукоятку «вальтера». – Я совсем не хотела тебя обидеть. Саня, да я вообще мало с кем так хорошо себя чувствую, как с тобой!

Она сказала это совершенно искренне, и, наверное, искренность почувствовалась в ее голосе. Саня замолчал, точно споткнулся, и посмотрел на Леру так, что ей даже неловко стало. Только рукоятку пистолета он продолжал сжимать по-прежнему, как будто боялся шевельнуть рукою, попавшей под Лерины пальцы.

Глава 3

Лера ничуть не кривила душой, когда говорила, что хорошо себя чувствует с Саней Первачевым.

Особенно потому, что в остальной своей жизни она чувствовала себя совсем не так легко, как это могло показаться со стороны. То, что происходило с Митей, пугало ее и мучило. Она чувствовала страшное напряжение, в котором он находится, и не знала, с чем оно связано и как его разрешить.

Уже были готовы костюмы и декорации, уже был назначен день премьеры «Онегина» – а Митя репетировал так изматывающе-тяжело, как будто только начал работать и как будто не было сделано ничего. А ведь у него были еще концерты не только в Ливнево, но и в консерватории, и Декабрьские вечера в Пушкинском музее, во время которых он то дирижировал, то играл на скрипке. И все это происходило одновременно.

В театре он пропадал теперь просто сутками и, как видела Лера, уставал так, что даже оставил свое любимое занятие – езду за рулем «Сааба»; театральная машина привозила его и отвозила.

Но при этом Митя вел себя так, как будто совсем не устает. Во всяком случае, Лера ни разу не видела, чтобы он попытался отдохнуть, оказавшись дома. Даже наоборот: напряжение не только не отпускало его, но становилось еще сильнее, когда он отрывался от своего оркестра, от солистов и хора и от того неназываемого, огромного, что чувствовалось под сводами ливневского зала.

– Мить, ты… всегда так? – спросила она однажды.

Часы в гостиной недавно пробили час; за окном стояла глубокая тьма позднего ноября. Митя сидел за своим столом и смотрел перед собою такими невидящими глазами, что Лере, вошедшей к нему, стало не по себе.

– Что? – Он тряхнул головой, словно отгоняя навязчивое видение. – Так – это как?

– Митя, я никогда не видела, как ты работаешь… – медленно произнесла Лера. – Да ведь этого выдержать нельзя…

– А! – Лицо его прояснялось, когда он смотрел на Леру, остановившуюся на пороге кабинета. – Что ж поделаешь, по-другому не получается.

– Но раньше ты как-то спокойнее был, – сказала Лера.

– Раньше во многом шло по накатанному, – объяснил он. – А сейчас мне нужно совершенно себя перевернуть, чтобы достичь той простоты, которая прежде давалась сама собою. Помнишь, я тебе в Венеции говорил как-то, что не хочу ставить оперу – не хочу музыку вводить в рамки другого искусства?

– Помню, – кивнула Лера, хотя совершенно этого не помнила.

Она помнила, как Митя играл для нее на скрипке уличного музыканта на площади Сан-Марко, а потом они до сумерек бродили по Венеции, и глаза его блестели, когда он смотрел на нее.

– А вот теперь – хочу наконец, до боли… Но не получается так, как хочу!

Лера хотела спросить, почему не получается, но почувствовала, что это невозможно объяснить так, чтобы она поняла. Для этого существовал какой-то особый язык, совершенно ей недоступный, или никакого языка не существовало вовсе.

Внешние, всем видимые отношения с Митей у нее были вполне спокойные. Впрочем, это ведь и всегда так было. А изнутри их все равно никто не знал…

Кроме того, у Леры было так много дел, связанных с парком, что просто и времени не оставалось на то, чтобы слишком отдаваться своей тоске.

Теперь, зимой, делать что-то в парке было не время, но зато Лера тщательнейшим образом изучала все, что было связано с парковыми ансамблями. Она отыскала даже гравюру, на которой был изображен ливневский парк – такой, каким он был сто лет назад, – и долго всматривалась в очертания летнего павильона, и ротонды, и аллей… Ей даже показалось, что она узнала силуэт березы над ручьем.

Но, разглядывая картины и перечитывая специальные книги, Лера чувствовала, что ей чего-то не хватает во всем этом. Однажды она спросила Митю:

– Мить, расскажи мне, что такое Зальцбургский пасхальный фестиваль?

– Ого! – Он взглянул на нее чуть удивленно и, несмотря на усталую поволоку в глазах, почти весело. – Что ж, давай расскажу. А почему ты вдруг заинтересовалась?

– А Гштадский? – не унималась Лера. – Мне кажется, ты мог бы делать что-то подобное – в Ливнево у нас.

– Милая ты моя директорша, да у тебя, я смотрю, на меня большие виды, – улыбнулся Митя. – Вот так себе просто – ты мог бы делать то же, что Караян и Менухин! Прямо не знаю, как и соответствовать.

– А зачем я, по-твоему, с парком этим вожусь? – обиделась Лера. – Чтобы сосисочный павильон в нем открыть?

Митя почувствовал обиду в ее голосе.

– Ну извини, – сказал он примирительно. – Давай потом об этом поговорим, а? Я что-то сейчас, Лер… Вообще не знаю, для чего все. И мне не до парка…

И Лера тут же замолчала. Что она могла на это сказать?

Ему было не до парка, ему было вообще ни до чего, это Лера видела. И видела, что единственный человек, который притягивает сейчас все Митино внимание, – Тамара Веселовская.

«Ничего в этом нет удивительного, – уговаривала себя Лера. – Вот-вот премьера, у нее главная роль… Конечно, он должен уделять ей внимание».

И вместе с тем она видела, что ни Онегину, ни Ленскому, ни даже, как ей казалось, всему оркестру Митя не уделяет его столько, сколько Тамаре. Это было какое-то особенное внимание, Лера никогда такого не видела и понять не могла, в чем оно заключается. И не могла избавиться от тревоги…

А поняла совсем неожиданно, всего на мгновение – но этого мгновения ей было достаточно.

Лера не знала, когда же ливневский парк бывает самым красивым. У нее сердце замирало от золотого его, осеннего шелеста. И легкую, едва различимую пелену апрельской зелени она любила – когда особняк стоял в конце аллеи, как в зеленом тумане. И темный, отчетливый рисунок мокрых ноябрьских ветвей.