Нью-Йорк – Москва – Любовь, стр. 48

– Но чем же я им так уж помешала бы? – удивленно спросила Эстер. – Мелкая актриска, в политику не лезла…

– Я же говорю, ты строптивая и красивая, – объяснил Бржичек. – Твоя голова поднята слишком высоко. А они не будут разбирать, кто лезет в политику, кто нет, просто пройдут с косой и срубят все головы, которые окажутся слишком высоко. Так что живи в Златой Праге, моя дорогая бывшая женушка, и найди себе настоящего мужа! – уже обычным своим веселым тоном сказал он. – Такого, чтоб носил тебя на руках. И будь ему верна, и нарожай ему детишек, а ночью лежи на его груди, слушай его сердце и будь счастлива. Это сейчас тебе кажется, что то скучно. – Конечно, он заметил ее скептическую улыбку. – Но когда-нибудь ты поймешь, что то очень много для жизни. Для самой настоящей жизни, Эстерка.

Игнат, идущий через лес, Ксенька у него на руках, ее голова, склоненная ему на грудь, – все это представилось тогда Эстер так ясно, что она чуть не заплакала. Какой муж, какие дети!..

– Что же вы не переодеваетесь, мадемуазель? – насмешливо спросила Семилейская. – Думаете, вся труппа должна ожидать вашего великого явления на сцену?

Эстер окинула Лельку презрительным взглядом и ничего не ответила. Умом она знала, что такое зависть, и что в театральной среде зависть представлена во всей ее неприглядности, знала тоже. Но природа этого чувства – именно как природа, изнутри – была ей непонятна.

Она повесила в шкаф пальто, бросила сумочку на подзеркальник и вышла из гримуборной. Впереди был долгий день – репетиция, спектакль, подиум в ресторане – и эта предстоящая долгота дня не вызывала у нее никаких чувств, кроме уныния, и не содержала в себе никакого смысла.

Смысл и чувства ушли в тот вечер, когда скрылась в метельной мгле платформа Брестского вокзала. Будто разверзлась в самой сердцевине души пропасть и поглотила все это без следа.

Заведение «У старого Кароля» было настоящим пражским пивным рестораном – респектабельным, но не настолько, чтобы посетители чувствовали себя скованно, простым, но не до того, чтобы в нем можно было вести себя, будто в каком-нибудь трактире у большой дороги.

Пивных ресторанов на любой вкус на улочках старой Праги было много: чехи любили пиво, умели варить его и пить. Эстер пела в трех подобных заведениях – на большее просто не хватало сил.

Ей не пришлось даже заказывать туалеты для своего пивного репертуара. Платьев, привезенных из Москвы, у нее было достаточно, а надевать их, кроме как на ресторанный подиум, все равно было некуда. Правда, эти эффектные туалеты являли собою очевидный контраст с атмосферой пивнушки, даже и не самой дешевой, но оказалось, что посетителям это как раз и нравится.

Все танцы на сегодня были станцованы, все песни спеты. Ночь шла к рассвету, и, хотя в глубине старинного подвала, где располагался ресторан, никакого рассвета видно не было, Эстер чувствовала его приближение по усталости, которая охватывала ее все сильнее.

Последняя песенка, которую она собиралась сегодня спеть, называлась «The Man I Love». Эту песню Гершвина она слышала еще в Москве, на граммофонной пластинке, которую кто-то подарил Касьяну Голейзовскому, и тогда же выучила наизусть. Голейзовский говорил, что это музыка Америки, которая будет жить так же долго, как песни Шуберта и вальсы Брамса.

Теперь эта песня пригодилась так же, как пурпурное платье: и «The Man I Love» с ее неуловимой мелодией, и платье с его сложной игрой тонов пользовались бешеным успехом.

Посетители уже сидели за столиками с пьяной мешковатостью, лица у них были усталые, взгляды осоловелые, и все это – люди, лица, взгляды – сливалось в глазах Эстер в одно слепое пятно. Она допевала последний куплет и думала только о том, что ноги у нее сегодня гудят больше обычного, и как же она дойдет пешком до дому, но все же это лучше, чем если бы какой-нибудь перебравший пива посетитель начал увиваться вокруг нее и подвез бы ее до дому на такси, зато потом пришлось бы уворачиваться у подъезда от его пьяных поцелуев и захлопывать дверь у него перед носом, а то еще и грозить полицией… Эстер думала все это, машинально выпевала простые слова песни, обводила невидящим взглядом лица редких последних посетителей…

И увидела Игната. Он сидел за столиком у входа, чуть не касаясь головою низкого подвального свода, и не отрываясь смотрел на нее скальными, широко поставленными на лице легионера глазами.

Она замолчала, не допев трех последних слов куплета.

«Все-таки я не настоящая актриса, – мелькнуло у нее в голове. – Настоящая допела бы…»

Но эта мысль исчезла, не успев даже стать завершенной мыслью. И мысль, и песня – все было неважно по сравнению с его взглядом! Эстер почувствовала, что сейчас потеряет сознание прямо посреди зала.

Раздались слабые, на последнем предутреннем излете, одобрительные возгласы и нескладные аплодисменты. Она застыла на подиуме, не находя в себе сил даже поклониться. Игнат встал, прошел через весь зал и, остановившись в шаге от нее, негромко сказал:

– Я тебя жду у служебного выхода.

Он изменился с тех пор, как Эстер видела его последний раз. Даже не последний раз – тогда она видела его на платформе, сквозь метель, и больше представляла, какой он, чем видела, – а предпоследний, когда он сидел с нею рядом в ее марсельской комнате и целовал ее руку.

За семь лет, прошедших с того дня, походка его стала тяжелее и как-то увереннее, и шире стали плечи, хотя шире уже, казалось, было некуда, и суровее взгляд… К тому же он был одет не в простую рубаху и мешковатые штаны, как когда-то в Москве, а в костюм из отличного шевиота, и этот костюм сидел на нем так, словно он никогда не был рыбаком в поморской деревне, а родился где-нибудь в Вене и там же, у венского портного, привык одеваться.

Но все это: костюм, походка, плечи – все это было не главное! Главное же, то, что было его обликом и его сутью, от чего у Эстер темнело в глазах, когда она его видела, – это осталось неизменным.

Это и не могло измениться.

Глава 10

Служебная дверь ресторана напоминала тайный выход из подземного лабиринта. Да так оно, наверное, и было. Говорили, что все старые пражские дома связаны друг с другом лабиринтом подземных ходов, а, например, из дома лейб-медика Гаека на Староместской площади такой подземный ход ведет прямо в королевский замок в Градчанах, и по нему ходили туда к императору Рудольфу Габсбургу средневековые алхимики…

Удивительно, как Игнат догадался, что мрачная, окованная старинным металлом подвальная дверь и есть служебный выход из обыкновенной пивнушки!

Он стоял прямо перед этой дверью, и в то мгновение, когда Эстер распахнула ее, она едва не уткнулась лбом в его плечо. А еще через мгновение так она и сделала – уткнулась лбом в его плечо, обхватила обеими руками за шею, как семь лет назад в «Марселе», и так же, как тогда в «Марселе», в голос заплакала.

Это были ее первые слезы за семь лет. Даже когда она неделю не ела ничего, кроме сухарей с водой, и сидела зимой в стылой комнате, потому что у нее не было не то что угля, но даже щепки, чтобы растопить печь, и каждую ночь придвигала к двери шкаф, потому что каждую ночь к ней ломился сосед из комнаты напротив, здоровенный, вечно пьяный грузчик из мясной лавки, – даже тогда ей не пришло в голову заплакать. А теперь она даже не плакала, а безудержно рыдала на Игнатовом плече, и ее плечи вздрагивали в такт глухим ударам его сердца.

– Как же ты меня нашел? – Она наконец оторвала залитое слезами лицо от его плеча. – Как же ты догадался?

– Просто вычислил. – Он осторожно и успокаивающе провел рукою по ее растрепавшимся волосам. – Логически вычислил.

– Что я в пивнушке пою?

Эстер невольно улыбнулась сквозь слезы.

– Ну да, – чуть смущенно признался он. Смущение так мало шло к его лицу, ко всем его твердым линиям! – Я в Берлине был, там много наших по ресторанам поет. Ну, я подумал, и здесь тоже… А рестораны-то здесь сплошь пивные. Любят пиво твои чехи! Неделю ходил каждую ночь, пока нашел вот… А у нас Мюзик-холл твой закрыли. – Он снова успокаивающе погладил ее, на этот раз не по голове, а по плечу и сказал: – Пойдем.