Нью-Йорк – Москва – Любовь, стр. 47

Глава 9

Огромные плоты медленно шли вниз по Влтаве. Плотогоны, сплавлявшие корабельный лес, загорелые и полуголые, стояли на своих плотах так же надежно и прекрасно, как стоял над рекою Пражский рыцарь. Гулко шумели близкие пороги, и из-за этого шума не было слышно, что кричат веселые плотогоны. Один из них увидел женскую фигурку на холме и помахал рукою. Фигурка помахала в ответ.

Эстер показалось, что плотогон улыбнулся ей после этого. Хотя вряд ли можно было на таком расстоянии разглядеть улыбку на его далеком лице. Она перевела взгляд на лицо Пражского рыцаря. Оно тоже было почти неразличимо издалека, но трепетность позы этого стройного юноши в доспехах, с поднятым мечом и щитом у ног сообщалась его лицу, и выражение лица поэтому казалось трепетным тоже.

Теперь, весною, та волшебная вуаль, которая всегда, будто патина, была накинута на Злату Прагу, казалась не золотистой, а зеленой. От вида этой молодой весенней зелени, растворенной в воздухе, и трепетного рыцаря над Карловым мостом, и сверкающей Влтавы, и веселых плотогонов легче становилось на душе.

Эстер села на скамейку под древней башней. У нее за спиной в стену башни были вделаны часы. Она вспомнила, как сидела здесь однажды ночью одна, и вдруг перед ее глазами возник в небе сияющий циферблат. Стрелки, светящиеся холодным звездным светом, показывали без трех минут полночь. Но никаких часов, да еще со светящимися звездными стрелками, не могло быть перед нею в небе! Она вздрогнула и оглянулась. Конечно, часы были там, где им и положено, – на башне. Но показывали они именно то время, которое показывали на темном небосводе, – без трех минут полночь…

Тогда у нее дрожь пробежала по всему телу от ужаса, который иначе как мистическим и назвать было невозможно.

Но это было семь лет назад, и удивляться ужасу, восторгу или любым другим сильным чувствам ей тогда не приходилось: она была ими полна, они составляли ее внутреннюю сущность, и то, что они проявились внешне, казалось вполне естественным.

Теперь ничего этого не было. Если бы Эстер увидела такой вот небесный циферблат теперь, то даже и не испугалась бы. Прага полна мистики, на мистике стоит этот город, вот что она подумала бы. Спокойно и холодно подумала бы.

Репетиция начиналась через час, и надо было поспешить, потому что денег на трамвай к концу месяца, как обычно, не осталось, а путь до театра через весь город был неблизкий. Местом в театре Эстер дорожила и опаздывать, навлекая на себя недовольство завтруппой, не хотела. Все-таки это была труппа Московского Художественного, и пусть настоящих мхатовцев здесь, в Праге, было немного, и пусть МХТ еще в Москве, когда она оставила его ради Мюзик-холла, утратил для нее привлекательность, – все-таки это был настоящий театр, а не ресторан, где она пела и танцевала в те вечера, когда не была занята в театральном репертуаре. Таких вечеров было много – Эстер служила в МХТ артисткой на выход, и даже когда ей надо было появляться на сцене, она еще успевала добежать после своей так называемой роли – да что за роль, обычное «кушать подано»! – до ресторана, переодеться и выйти на невысокий подиум рядом со столиками, в волну привычного хмельного гула…

Прага была во всем этом ничуть не виновата. Она оказалась добрым городом и с самого начала отнеслась к Эстер с какой-то неунижающей жалостью. Может, про эту жалость к ней Праги Эстер и выдумала, но стипендия, которую она получила сразу по приезде, оказалась вовсе не выдумкой, как она втайне предполагала, когда слушала в Москве рассказы Бржичека о Русской акции чешского правительства. Стипендия действительно была – на нее Эстер сняла свою первую пражскую комнатку под крышей средневекового дома, выходящего фасадом прямо на Староместскую площадь. Тогда она даже учиться пошла, выбрав курс по истории искусств. Учиться Эстер, честно говоря, не хотелось, но без этого не было бы стипендии. И она исправно бегала каждое утро в университет, считая ступеньки, ведущие на улицу из ее комнаты.

Спустя семь лет о комнате, пусть и под крышей, но в самом центре города не приходилось и мечтать. С тех пор Эстер где только не жила, даже в деревушке Горние Мокропсы. Из Мокропсов она, правда, сбежала довольно быстро, несмотря на относительную дешевизну тамошнего жилья, то есть простой избы. Дело было не в избе и даже не в скудости и трудности деревенской жизни. Просто тогда она еще питала какие-то иллюзии о будущем, и эти иллюзии были связаны с большим городом, с его возможностями. Эстер тогда казалось, что она непременно поступит в музыкальный театр – ну кто же, если не она! – а потом получит большую роль и увидит большой успех…

Все иллюзии развеялись уже через год, когда выяснилось, что места в любом театре, а особенно в музыкальном, распределены так плотно, что между ними не остается даже самого маленького просвета для постороннего человека. Людей, способных играть на сцене, в Праге было гораздо больше, чем людей, способных купить билет в зрительный зал. А на пятачке музыкального театра конкуренция среди русских и чехов была общая, потому что не имел решающего значения язык… Какие уж тут иллюзии!

Прежде, в Москве, выступая в номерах герлс, Эстер любила репетиции не меньше, чем даже сами спектакли. Работа была для нее так же важна, как результат, оттого и любовь к репетициям. Теперь же она входила в здание, где обосновалась пражская труппа МХТ, с таким чувством, будто ей предстоит какой-то бессмысленный труд. Да, в общем, так оно и было. Много ли смысла в том, чтобы подать за весь спектакль две-три реплики, которые может подать любая другая актриса и даже наскоро обученная женщина с улицы?

Весна была совсем неощутима в этом мрачноватом здании. Эстер прошла через сумрачный вестибюль и свернула в коридор, в который выходили двери гримуборных. Гримироваться к репетиции сегодня не надо было – она собиралась лишь оставить в гримуборной пальто. Менять в помещении обувь, по счастью, уже не было необходимости: ранняя пражская весна позволила перейти с сапожек на туфли сразу же, как только сошел снег, и это оказалось очень кстати, потому что сапожки развалились совсем, и в последние снежные дни, прежде чем их обуть, Эстер оборачивала ноги клеенкой.

Заглядевшись на весеннюю Влтаву, она пришла на репетицию последней; гримуборная, которую она делила с еще пятью актрисами, была почти пуста. Почти – потому что единственную оставшуюся в ней личность Эстер личностью как раз таки не считала.

– Что-то вы сегодня припозднились, мадемуазель, – протянула, как только она открыла дверь, Леля Семилейская. – Возлюбленный из постели не выпускал?

Эстер развелась с Бржичеком через год после приезда в Прагу. Вернее, это он попросил ее о разводе, потому что неожиданно собрался жениться.

– На еврейке, Эстерка, представь себе, на настоящей еврейке из хорошей пражской семьи! – весело сообщил он. – Конечно, она не такая красавица, как ты, но изумительно готовит гусиную шейку, форшмак и цимес. Согласись, это немало для бедного артиста, который со своей сумасшедшей жизнью уже нажил себе язву желудка. Что ж, моя страстная, ты дашь мне развод поскорее? А то Беллочка не верит, что мы с тобой поженились в Москве как будто бы, и очень ревнует.

Конечно, Эстер развелась с ним сразу. Не хватало еще досаждать его Беллочке и усугублять его язву! Она испытывала такую благодарность к этому кругленькому бескорыстному человеку, что готова была ради его благополучия на любые активные действия.

Правда, когда они получали в ратуше документы о разводе, Эстер не удержалась и спросила:

– Вацлав… А скажи, зачем ты это сделал?

– Что? – не понял Бржичек. – Развелся с тобой?

– Женился на мне. Зачем тебе это было надо?

Бржичек расхохотался.

– Все-таки жалко, что тебя не воспитывали по-еврейски, моя сладкая. А то ты знала бы пословицу: «Еврей еврею жить не даст, но и умереть не позволит». Тебя убили бы в Москве, Эстерка, – с неожиданной серьезностью сказал он. – Я пригляделся к русской жизни – они еще не всех убили, кого хотели, ваши большевики. Сейчас вам кажется, что уже всех, но это не так. Они не скоро остановятся. А таких, как ты, строптивых и красивых, будут убивать обязательно. Им такие мешают.