Нью-Йорк – Москва – Любовь, стр. 4

Алиса нарушила режим, позволив себе не выспаться ночью, хотя бы и после вчерашнего выходного, потому и лезли теперь в голову отвлекающие от работы мысли, а в душу – будоражащие воспоминания.

Она закрыла глаза, посидела так с минуту, потом открыла глаза и сразу увидела себя в зеркале. Это была ее собственная, специально придуманная уловка: открыв глаза перед зеркалом, в течение нескольких секунд можно было видеть себя в нем не изнутри, как обычно себя только и видишь в зеркале, а словно бы со стороны. И этот краткий взгляд со стороны выявлял все недостатки, которые следовало немедленно устранить.

Но сейчас Алиса никаких существенных недостатков не заметила. В глазах у нее стояло выражение сосредоточенности и нервности, а значит, она готова была работать.

И она выключила свет и пошла работать.

– Я думал, ты скажешь про зубную щетку.

Глаза Марата блестели в полумраке темно и ярко. Как могут сочетаться тьма и яркий блеск в одних глазах, Алиса не понимала. Но в его глазах это было именно так.

– А что я должна была сказать про зубную щетку?

Все-таки она понимала не все оттенки его слов – не все их смыслы. Но это не раздражало ее, а, наоборот, будоражило, заводило загадкой.

– Ну, что у тебя нет с собой зубной щетки, и поэтому ты не пойдешь ко мне ночевать.

– А!.. – засмеялась Алиса. – Да, я об этом подумала. Но только потом, когда уже была у тебя. А еще потом – опять забыла.

Может быть, она забыла про зубную щетку только от усталости. Когда она выходила вечером из театра, то чувствовала во всем теле, и в голове тоже, такую опустошенность, в которой не было никаких мыслей и быть не могло. И когда Марат неслышно подошел к ней сзади и коснулся ее плеча, она восприняла это почти с безразличием. Ей показалось, что так оно и должно быть, и даже – что так оно было всегда. Это уже потом, в подъезде старого дома в Кривоколенном переулке, у лифта, когда Марат вдруг обнял ее, повернул к себе лицом и стал целовать с такой страстью, будто они не ехали только что вместе в машине, совершенно спокойные, будто не шли к подъезду, никуда не торопясь, – только тогда Алиса почувствовала, что сердце у нее забилось быстрее, пустота улетучилась из головы как ветерок, потом улетучилась и из всего тела, и все тело мгновенно налилось той же страстью, которая была в Маратовом поцелуе. Пришел вызванный ими лифт, постоял, ожидая, на первом этаже, не дождался, когда же они перестанут целоваться и откроют сетчатую дверь, и уехал снова, к более разумным людям. А они целовались, и Алиса совсем не думала о том, что едет ночевать в дом, где у нее нет зубной щетки.

И вот теперь оказалось, что Марат ожидал от нее этих мыслей. Ей были немного странны такие трезвые его ожидания – Марат казался ей гораздо более самозабвенным, чем даже она сама. Во всяком случае, когда он целовал ее и губы у него были горячи, а ладони, сжимающие ее плечи, наоборот, холодны как лед.

«Как уместны его страсти, оказывается!» – подумала Алиса.

И, подумав так, поймала себя на совершенно бабушкиной насмешливости.

Она выскользнула у Марата из-под руки, встала с кровати и, пройдя через полупустую комнату, забралась на подоконник. Все тело у нее горело, ей хотелось охладиться, а подоконник, выкрашенный масляной краской, как раз и был прохладным, как река.

– Жалко, что я не художник, – сказал Марат, глядя на Алису.

Он лежал поверх одеяла, положив руки под голову, и блеск в его глазах был так ярок, что Алисе казалось, из его глаз тянутся к подоконнику ослепительные лучи. Хотя, наверное, просто уличный свет падал из окна и отражался в его глазах; отсюда, с подоконника, это было хорошо видно.

– Почему тебе этого жалко? – спросила она.

– А я б тебя нарисовал. Вот так, голую на подоконнике. Или лучше из металла отлил. Как скульптуру.

По краткости, почти рублености его фраз Алиса поняла, что он снова хочет ее. Он был неутомим, это она поняла еще раньше. Но сидение на холодном подоконнике отрезвило ее. Ночные страсти – прекрасная вещь, но работу никто не отменял. А если она еще и завтра не выспится, то таких сил, которые необходимы для ее работы, у нее просто не останется.

– Из металла в самом деле лучше, – сказала она. – Ты знаешь, был такой русский дирижер, которого звали Кусевицкий?

– Не знаю. – Марат повел узким плечом.

Это было фантастически красиво.

– Он эмигрировал в Америку. Давно, еще перед Второй мировой войной. И создал Бостонский симфонический оркестр. А моя бабушка познакомилась с ним в Нью-Йорке. Она тогда только что приехала и спросила его: «Как мне жить в Америке, на что ориентироваться?» А он ответил: «Эстер, чтобы жить в Америке, надо только одно – иметь гвозди в голове». Она тогда на него очень рассердилась.

– Почему?

– Потому что тогда такой ответ показался ей неопределенным. Это уже потом она поняла, что больше ничего ответить и невозможно. В общем, – улыбнулась Алиса, – мою фигуру можно отлить из металла. По логике вещей, у меня ведь должны быть гвозди в голове, раз я американка.

– А у меня сейчас между ног гвоздь встанет, – хрипло произнес Марат. – Без всякой логики. Иди сюда.

– Я иду, – засмеялась Алиса. – Но я иду к тебе только спать. Завтра я должна быть выспавшаяся и отдохнувшая, потому что должна работать. Вот тебе вместо зубной щетки! – съязвила она.

Неизвестно, расслышал ли Марат ее язвительность. Во всяком случае, когда она легла рядом с ним и прижалась к его горячему, особенно после холодного подоконника, боку, он не попытался будоражить ее – ни хриплым желанием в голосе, ни страстью во всем теле.

– Ты, главное, завтра опять сюда приходи, – шепнул он. – И зубную щетку приноси. Чтоб совсем про нее не думать.

Глава 3

«Какие странные отношения! – думала Алиса, глядя в искрящиеся узоры на замерзшем окне. – Но в чем же странность? Ну, я думала, что влюбилась в него. Теперь думаю – нет, наверное, все-таки не влюбилась. Хотя с чем я сравниваю? Я ведь никогда не была влюблена, и с Майклом у меня все было точно так же, как теперь с Маратом. Мы жили вместе, потому что нам этого хотелось, мы трезво оценивали друг друга и свои отношения. А когда нам перестало хотеться жить вместе, мы расстались. И теперь мы тоже…»

Но договорить эту фразу до конца, хотя бы и не вслух, она не смогла. При мысли о том, что и теперь будет все то же: пройдет какое-то время, и их с Маратом отношения изживут себя, и они расстанутся, – при этой мысли Алисе становилось не по себе. Но почему ее, не влюбленную, не потерявшую голову, так не радует, почти пугает обычная логика человеческих отношений, – этого она не понимала.

Она жила с Маратом почти полтора месяца, но так и не могла понять, что же привязывает их друг к другу. Она не могла понять этого ни для себя, ни для него, и от этого двойного непонимания странность их отношений только усиливалась.

Он ни разу не сказал, что любит ее, но в его поцелуях, объятиях, в нервной силе его тела было больше любовного пыла, чем могло быть в любых словах. Словами Алисе можно было солгать, а телом нельзя, потому что она чувствовала в любом теле – неважно, своем или чужом – то главное, что связывало его с душою. Если бы она вдруг вздумала объяснять кому-нибудь, как именно чувствует это, то объяснения наверняка прозвучали бы смешно и, наверное, старомодно. Но она, конечно, ничего такого никому не объясняла, а просто знала: за то, что она стала актрисой, ей следует благодарить только вот это свое природное свойство – отчетливое ощущение связи между телом и душой. Вернее, ей следует благодарить тех, кто ее этим природным свойством наделил. То есть опять-таки, наверное, бабушку Эстер, потому что в маме с ее вопиющей, удручающей погруженностью в обыденное и только в обыденное никакого особого чутья – ни телесного, ни душевного – Алиса не наблюдала. Она знала, что мама просто боится иметь такое чутье – боится жизни. А бабушка жизни не боялась.