Неравный брак, стр. 40

– Я пойду, Юрочка, – вытирая слезы, сказала Ева. – Так ты мне ничего о себе и не рассказал. Ты хотя бы счастлив?

Юра едва заметно улыбнулся ее вопросу и тут же придал своему лицу серьезное выражение. Только синие искорки в глазах выдавали его.

– Ответственный вопрос, рыбка, – сказал он задумчивым тоном. – По всей видимости, счастлив. Почти как Чук и Гек! Но как-нибудь я обдумаю эту проблему всесторонне. С разных, так сказать, точек зрения, хорошо? И немедленно сообщу тебе результат своих раздумий.

Похоже, он и дразнил ее для того, чтобы отвлечь от невеселых мыслей. Во всяком случае, на душе у Евы стало как-то полегче.

Два месяца прошло после того разговора. И единственное, что изменилось за это время в Евиной душе, – еще больше стало сомнений. Нет, она не сомневалась, правильно ли сделала, уехав от мужа. Но вопрос, сразу заданный мамой: «Что ты дальше будешь делать?» – все чаще вставал перед нею. И другие подобные вопросы… Как сгустки силы и сгустки усталости на картине графа де Ферваля.

Только силуэты улиц были теперь московские.

Глава 2

Выставка в Пушкинском музее именовалась заманчиво: «Чувственный мир в картинках». Ева узнала о ней из рекламного плаката, наклеенного в вагоне метро, и сразу решила пойти.

«Как переменилось все! – думала она, бродя по знакомым залам. – За один год…»

Она не перечислила бы конкретно и последовательно, в чем заключаются перемены, произошедшие за год ее отсутствия в Москве. Ева чувствовала любые перемены – погоды, времени, ритма жизни – как-то необъяснимо, интуитивно. Но при этом почти не ошибалась. Время, во всяком случае, определяла с точностью до минуты.

И теперь, оказавшись в знакомом с детства музее, она понимала почему-то, что такой выставки прежде здесь быть не могло. Даже после того как не стало идеологии, все равно не могло. Было что-то слишком неустоявшееся, слишком неакадемическое в самом замысле этого действа: наглядно объяснить, как устроена жизнь. Правда, Ян Коменский, у которого устроители позаимствовали идею, уже пытался это сделать два века назад, издав что-то вроде школьного учебника. Но нынешний большой проект, в котором участвовали художники, скульпторы, фотографы, писатели, – это было совсем другое.

Вот это – движение, а это – сон, а это – страх, а это – волнение… Ева поднималась и спускалась по лестницам, переходила от картин к фотографиям, от сложных конструкций из металла к примитивистским скульптурам, читала тексты, развешанные по стенам.

Одна из фотографических серий с издалека заметной надписью называлась «Эротика». Ева ожидала увидеть очередное собрание «ню», которых на выставке было немало. А как еще можно объяснить человеку, что такое эротика?

Но, подойдя поближе, она увидела нечто совсем другое. На большинстве мастерски сделанных фотографий изображены были растения.

Дыня, из которой неровный кусок вырезан так, что открывается влажная, в бахромчатом углублении, сердцевина.

Очищенный и разрезанный вдоль банан, внутри которого до мельчайших подробностей видны изогнутые каналы и прожилки.

Красные розы – увядшие, потемневшие и ставшие в своем увядании только тяжелой, обвисшей багровой плотью.

Эти фотографии, на которых не было даже краешка обнаженного тела, объясняли, что такое эротика, более наглядно, чем если бы перед зрителями крутили порнофильм. Потрясающая, ничем не заслоненная чувственность дышала в них, вызывая, по правде говоря, шоковое ощущение.

Ева подошла поближе, чтобы прочитать фамилию автора, как вдруг услышала у себя за спиной:

– Здравствуйте, Ева Валентиновна!

Голос был знакомый, и все-таки Ева его не узнала.

Обернувшись, она увидела в нескольких шагах от себя молодого человека. В его внешности тоже было что-то несомненно знакомое, и тоже не узнаваемое сразу. Молодой человек внимательно смотрел на нее, и в его взгляде, во всем его облике Ева почувствовала ожидание.

– Не узнаете меня? – спросил он. – А вы совсем не изменились…

И тут, внимательнее всмотревшись в него, Ева наконец узнала.

– Извините, Артем, – сказала она, делая шаг ему навстречу. – Вы переменились, вас трудно узнать!

Перед нею стоял ее прошлогодний выпускник Артем Клементов.

Первым чувством при виде его была радость. Ева вообще любила своих учеников, а тут она сразу вспомнила, как легко ей когда-то было разговаривать с этим мальчиком, как внимательно он слушал ее и, кажется, понимал даже то, что мгновенно приходило ей в голову, еще не успев принять завершенную форму.

Именно так – вне завершенных форм – они разговаривали однажды осенью, стоя вдвоем на берегу маленькой речки Вори в Абрамцеве, куда Ева привезла школьников на экскурсию. О каких-то неуловимых вещах – о времени, с которым может не совпадать человек, о репинской иконе Спаса Нерукотворного в абрамцевской церкви, о которой Артем сказал: «Как жить на свете с такими глазами?»

Вторым же чувством, охватившим Еву при виде Клементова, было смущение, почти стыд.

Конечно, он бывает в школе, как бывают все выпускники, и, конечно, сейчас спросит, куда она подевалась, почему больше не работает. И что она ответит? То есть ответить-то проще простого: вышла замуж, живу с мужем в Вене. Но Еве не хотелось говорить об этом с Артемом, да и ни с кем не хотелось говорить. Поэтому она постаралась придать своему лицу оживленное выражение, естественное при встрече учительницы с бывшим учеником, когда сами собою задаются обычные вопросы: где вы учитесь, чем занимаетесь и так далее и тому подобное.

И вдруг – непонятно только, почему не сразу – она вспомнила и все остальное, что было связано с Артемом Клементовым…

«Остальным» был главным образом разговор с его мамой, состоявшийся незадолго до того, как мальчик окончил школу. Это был невообразимый, потрясший Еву разговор…

Она вспомнила женщину с блеклыми чертами когда-то красивого удлиненного лица, ее нервные пальцы, теребящие пуговицу на плаще, ее слова: «Вы говорите со мной так, как должна говорить с мамашей учительница. А я в данном случае вижу в вас не учительницу, а женщину, в которую влюблен мой сын, из-за которой он готов поломать свою жизнь!» И свою тогдашнюю растерянность вспомнила: «Быть этого не может, безумие какое-то, да была бы я хотя бы молодой учительницей, после института, но ведь я же старше его чуть не вдвое!..»

Каким тревожным это казалось тогда, как занимало ее мысли! А теперь, всего год спустя, Ева вдруг поняла, что вспоминает все это с чувством, похожим на нежность. С тем же чувством, с которым вспоминает все, связанное со школой: директора Мафусаила, свой кабинет русской литературы с портретами писателей на стенах, даже историка Дениса Баташова, который был ведь не только ее любовником, но, кстати, и любимым учителем всех старшеклассников, главой турклуба и «Исторических чаепитий» по пятницам, на которые сходилась вся школа…

– Как ваши дела, Артем? – спросила Ева, улыбаясь своему ученику. – Я ведь недавно приехала, даже в школе еще не была. Где вы учитесь?

– Спасибо, все в порядке, – кивнул он, не отводя от нее глаз. – Нигде не учусь. Из армии только что вернулся.

Ева вспомнила еще, как ей почему-то показалось однажды, что у этого мальчика серебряный взгляд.

«Насколько же у мужчин все по-другому, – подумала она тогда. – Вот у Артема глаза светлые и волосы светлые, совсем как у меня. А получается не серый цвет, а серебряный, и очень красиво».

Волосы у него теперь стали темнее. Или это только кажется из-за короткой армейской стрижки? И черты лица, пожалуй, стали тверже – или тоже кажется? Но уже не из-за стрижки кажется, а из-за того спокойного внимания, которое неуловимо исходит от этого молодого повзрослевшего человека.

– Разве вы были в армии? – удивилась Ева. – Я не знала. Но почему, Артем? Вы так хорошо учились, неужели не поступили никуда?

Действительно, было чему удивляться. Клементов окончил без троек, а после их гимназии даже троечники обычно поступали с первого захода.