Красавица некстати, стр. 80

Так стоило ли придавать чрезмерное значение какой-то дурацкой картине?

Павел удивился, когда Карина сказала, что поедет с ним на Стромынку. Они уже перебрались в Митино, но на старой квартире оставались какие-то вещи, и Павел собирался их забрать. Вообще-то он хотел взять с собой Антона: тот был расторопен и мог помочь в сборах, от Карины в этом смысле не было никакого толку. Но если она хочет… Они поехали вдвоем.

Пока Павел доставал с антресолей в прихожей коробки и упаковывал в них Каринины фены-пылесосы, она прошла в комнату. Вдруг он почувствовал, как по ногам потянуло холодом.

– Закрой окно, – попросил Павел.

Оконные створки громко хлопнули. Ему почему-то стало страшно. Он швырнул коробки на пол и, соскочив со стремянки, бросился в комнату.

Дрожали от ветра створки открытого окна. Карины в комнате не было. Павел медленно подошел к окну.

Снег выпал еще ночью и за день не растаял. Каринино тело выделялось на белом снегу темной изломанной линией. Даже сверху, с шестого этажа, было видно алое обрамление, окружающее этот болезненный излом.

На оконную ручку был насажен лист бумаги. Павел снял его с ручки, прочитал короткие строчки.

«Ничего нового уже не будет, – было написано на листке. – Можно больше не жить. Прошу никого не винить в моей смерти. Так у вас положено написать?»

Он переводил взгляд с листка на распахнутое окно и чувствовал только глубокую, до костей пробирающую пустоту. Наваждение, связанное с Кариной, прошло раньше, чем она поставила окончательную точку в их отношениях. Но эта жуткая точка сделала свое дело: Павлу казалась, что бесконечная пустота у него внутри не заполнится уже никогда.

Эти воспоминания всегда приходили к нему неожиданно. Взглянул в иллюминатор самолета – и вдруг встает перед глазами то окно… И сейчас, когда он возвращался из Сиэтла в Москву, воспоминания пришли снова. Но, к его удивлению, на этот раз они не вызвали в его душе той горечи, которую вызывали всегда. Павел не сразу понял, почему это так, а когда понял, то удивился еще больше.

Те воспоминания словно пытались пробиться сквозь другие, совсем недавние. И недавние оказались так сильны, так глубоко укоренены в его душе, что не пропускали через себя ничего постороннего. Так крепкие травы покрывают землю здоровым дерном, сквозь который, несмотря на всю свою живучесть, уже не могут пробиться сорняки.

И эти новые, но глубокие воспоминания были о женщине, которую Павел видел всего несколько раз в жизни, вот в чем была странность! Эта Вера Игнатьевна, Вера Ломоносова никак не уходила из его сознания. Живой блеск ее глаз виделся Киору так ясно, словно она сидела напротив него и не отводила от него взгляда.

Это было тем более удивительно, что, когда Павел увидел, как она спускается из окна бергадинского отеля, он подумал только одно: что ему все это не нужно. Не нужно снова допускать к себе все эти странности и необычности. Он не выдержит их больше, он и так еле заполнил обыденной жизнью ту выжженную пустыню, которую эти необычности оставили в нем в прошлый раз! И что хорошего может быть связано с этой женщиной, слишком яркой, чтобы не нарушить его душевный покой?

Это было так по всей логике жизни, которую он знал. Это, в конце концов, было просто очевидно. Но он почему-то не внял ни логике, ни очевидному и выбежал из отеля вслед за женщиной, которая вся была так необычна и ярка, что не за нею он должен был бы бежать, а от нее, притом куда глаза глядят.

Сначала Павел думал, что именно эта ее яркость и привлекает его в ней. Но потом, когда он увидел ее уже в Москве… Когда они сидели в кафе на Тверской, и болтали бог знает о чем, и вспоминали какие-то подробности детства, которые оказались у них одинаковыми, ну да чему удивляться, ведь они были почти ровесниками, и оба родились и выросли в Москве, конечно, им и должно было вспомниться немало одинаковых подробностей детства…

В тот московский день Вера была так же ярка и красива, как и утром в Берге. Но Павел вдруг понял: это не главное, что в ней есть. Главное в ней – жизнь. Вся жизнь, как есть, с яркостью своей и приглушенной задумчивостью, и со своей силой, и со своей слабостью. С устойчивостью своих основ и с одновременной их трепетностью.

Это было очень странно, что Павел подумал так, глядя на почти незнакомую женщину. Подобные размышления вообще относились к той сфере жизни, в которую он старался не вторгаться, просто не считал себя вправе вторгаться, да и боялся этого. Но – вторгся и до сих пор испытывал от этого какую-то недоверчивую и радостную оторопь: неужели это происходит с ним?

Из-за этой оторопи он старался видеться с Верой пореже. В конце концов, Гришу могла отвести в английскую школу и нянька. Но каждый раз, когда оказывалось, что нянька может отвести ребенка, но не забрать, а значит, Павлу все-таки придется поехать в школу, сердце у него вздрагивало так, что это невозможно было считать чем-то обычным, неважным.

А когда он узнал, что предстоит очередная командировка, притом не очень и долгая, всего на две недели, сердце у него сжалось такой тоскою, что он даже не сразу понял, в чем ее причина. А когда понял, то не поверил себе: тоска была оттого, что две недели ему предстояло совсем, даже коротко, не видеть Веру…

Этого просто не могло быть. Но и в Америке, и в самолете, и по дороге из Домодедова в Москву Павел думал только об одном: как это будет, когда он увидит ее снова?..

Он с полным уже изумлением поймал себя на том, что, будь его воля, он поехал бы из аэропорта прямо в эту ее английскую школу. Выдумал бы какой-нибудь предлог – что ему надо взять картинки для Гришкиных занятий, что ли, – и поехал бы.

Но этого, конечно, быть не могло. Не мальчишка же он, в конце концов. Из аэропорта Павел поехал домой.

Он не открыл дверь своим ключом, а позвонил. Павел любил, когда дверь ему открывал кто-нибудь из детей, и каждый раз пытался угадать, кто это будет. И разочаровывался, если открывала нянька или домработница.

Но на этот раз не открыл никто. Павел позвонил еще раз, еще, долгими тревожными звонками. За дверью было тихо. Чувствуя, как сердце падает в пустоту, он открыл дверь сам.

Тишина, стоящая в квартире, не оставляла сомнений в том, что здесь никого нет. Ему даже комнаты не надо было обходить, чтобы в этом убедиться. Он, правда, все-таки хотел броситься в комнаты – надо же было хоть что-то понять в происходящем! – но тут увидел большой лист ватмана, приколотый кнопками к стене прямо перед дверью. На таком ватмане Гришка любил рисовать.

«Павел Николаевич! – начал читать Киор. – Извините, что вам пришлось из-за меня пережить несколько неприятных минут по возвращении из командировки. Но я подумала, если бы вы узнали обо всем в Америке, это встревожило бы вас еще больше…»

Павел перевел дух и, не веря своим глазам, стал читать дальше.

Глава 17

– Мне очень понравились стихи вашего сына, – сказал Гриша. – Очень-очень.

– Правда? – улыбнулась Вера. – Тогда о чем ты задумался?

– Я задумался вот о чем. – Когда он начинал говорить обстоятельно, то выглядел особенно трогательно, совсем по-детски, поэтому Вера радовалась его обстоятельности. – Писать стихи – это очень хорошо, да?

– Да, – кивнула Вера.

Они сидели на краю фонтанной чаши. День был полон тихого летнего покоя. Метелью облетала вокруг фонтана сирень, ее белые цветы плыли по воде.

– Но ведь это очень грустно, если кто-нибудь хочет писать стихи, но не может. Что ему тогда делать?

– Гришенька, это совсем не грустно, – сказала Вера. – Может, ты и не будешь никогда писать стихи или картины, и музыку сочинять тоже не будешь. Ну и что? Зато ты будешь их понимать. Если ты будешь их любить, то научишься понимать их так, как никто. Разве этого мало?

– Этого не мало, – кивнул Гриша.

От размышлений у него между бровями ложилась глубокая вертикальная морщинка. Точно такая была у его отца, и Вере хотелось рассмеяться каждый раз, когда она видела ее у Гриши.