Антистерва, стр. 56

– Вот. – Василий протянул кольцо девочке и тут же вспомнил, о чем еще просила Елена. – Ты как сюда попала? И куда ты теперь? – спросил он.

– С Люшей приехал. Не знаю.

Она ответила на оба его вопроса со старательностью человека, который с трудом эти вопросы понял.

– Пойдем, – вздохнул Василий. – В общежитии переночуешь. А завтра разберемся. Может, на работу тебя возьмут в управление. Ты что умеешь делать?

– Все, – так же сурово ответила Манзура.

Она пошла с ним по темной улице – не рядом, а чуть позади, как ходили с мужчинами все здешние женщины. Ее присутствие не радовало и не успокаивало. Не было ничего такого, что могло бы его успокоить и тем более обрадовать. Но оттого, что какие-то простые заботы – как уговорить комендантшу, чтобы пустила ее ночевать, куда ее уложить, не на свою же койку в комнате на десять человек, что с ней делать завтра, – от всего этого душа его как-то… притуплялась. Может, просто становилась бесчувственной, и, может, не было в этом ничего хорошего…

Но зачем ему теперь была его душа?

Часть III

Глава 1

Октябрь был в этом году такой холодный и такой солнечный, что казался сплошным обманом.

Утром солнце бьет тебе в глаза, и еще во сне, за секунду до пробуждения, ты представляешь бесконечный летний день, горячий асфальт во дворе, и в этом солнечном сне тебе десять лет, и весь ты по уши погружен в такую огромную, такую интересную жизнь, что хочется зажмуриться от счастья. Ты и пытаешься зажмуриться – и тут наконец понимаешь пробуждающимся сознанием, что глаза у тебя и так закрыты, а значит, это всего лишь сон, да еще обманчивый сон, потому что за окном не лето, а холодная, до ледяного звона на лужах, осень.

И просыпаешься.

Иван Леонидович Шевардин проснулся очень поздно, часов в десять утра. Так долго он мог спать только здесь, в родительской квартире. Во всех остальных местах, где протекала его жизнь, он всегда находился в рамках какого-нибудь определенного и чаще всего жесткого режима, поэтому просыпался так, как диктовал этот режим. И это не доставляло ему ни малейших затруднений.

А в детстве никакого режима у него не было. Он рос в полной свободе, и только теперь понял, какое это было счастье.

Впрочем, странно было бы в детстве думать такими возвышенными формулами – что жизнь, дескать, есть счастье. Она просто есть, и этого достаточно.

Шевардин редко ночевал в родительской квартире: он жил в Звездном городке, и делать ему в московском старом Центре было, в общем-то, нечего. Разве что предаваться разительным воспоминаниям.

Он поднялся, подошел к окну, из которого обманчиво било ему в глаза солнце, убедился, выглянув во двор, что лужи действительно подернуты льдом – не октябрь, а просто февраль какой-то! – и пошел в ванную, по дороге поставив на плиту чайник. Через два часа ему надо было прибыть в Королев: его послеполетное восстановление было окончено, и его снова включили в отряд космонавтов, так что пора было начинать тренировки. Жизнь входила в те берега, которые он сам для нее создал, и сегодня был последний день, даже последние полдня, когда никаких берегов у его жизни не было. Как в детстве и как в космосе. За это он больше всего и любил космос.

Двор выглядел скорее как питерский, чем как московский: слишком похож был на узкий каменный колодец. Зато в нем было удобно оставлять машину, потому что попасть в него можно было только через арку, а ее с недавних пор забрали железными воротами, ключи от которых были только у своих.

Иван Шевардин был здесь своим вот уже тридцать шесть лет. Это было единственное место на земле, где его называли Ванечкой.

– Уезжаешь, Ванечка? – спросила Катюша, глядя, как он открывает ворота. – В космос летишь?

– Пока нет, Катюша, – ответил он. – Только что вернулся.

– Ага, мы с Гришей тебя по телику видели, – похвасталась она, и ее плоское, совсем без морщин, веснушчатое лицо расплылось в безмятежной улыбке. – У нас телик сломался, только одна программа идет. Главная. Тебя по главной показывали. Не лети больше в космос, Ванечка. Высоко, стра-ашно!

Катюша с Гришей жили в этом доме, в коммуналке на первом этаже, всегда. Они были тихие, и болезнь у них была какая-то тихая – кажется, олигофрения. Во флигеле, стоящем во дворе-колодце, помещалась мастерская, в которой инвалиды шили варежки и другую рабочую одежду; в этой мастерской Катюша с Гришей и работали всю жизнь.

Когда Ване было семь лет, он избил соседского парня Вовку, на три года его старше, за то, что тот дразнил Катюшу психушкой ходячей. Вовка был гораздо сильнее, но так растерялся от Ваниного напора, что даже не сумел дать ему сдачи. Тогда Ваня и понял, что в драке главное – вот этот страстный напор. Что такой напор возникает – во всяком случае, у него возникает, – только когда им движет не простое желание подраться, а очень сильное чувство, вроде обиды за безмятежную Катюшу, – это он понял значительно позже.

На Малую Дмитровку он выехал с трудом: поздно проснулся, уже начались дневные пробки. Значит, и на выезде на Ярославское шоссе встанет надолго.

С тех пор как у него появилась эта «Тойота» с автоматической коробкой, ездить по пробкам стало значительно легче: нога не затекала от необходимости то и дело выжимать-отпускать сцепление. Поэтому он и купил ее сразу же, как только получил деньги за полет, не прислушиваясь к разумным советам – что «автомат», дескать, покупать себе дороже, коробка эта если сломается, так уж сломается, и с буксира ее не дернуть, Ванька, на кой ты ее берешь? Ему нравилась эта машина, вот и все. Она отвечала на каждую его спокойную просьбу как живое существо.

Он ехал в Королев и представлял, как начнется его первый рабочий день. Сегодня все будет идти в немного расслабленном ритме: занятия у него будут только в «греческом зале» – так они называли читалку в Центре подготовки, в которой иногда засиживались допоздна, изучая что-нибудь особо мудреное про устройство станции, – и немного на тренажерах. И старенький доктор Аркадий Павлович скажет:

– Что, Иван, сердце-то заработало? Пора, пора, хватит ему лениться, не в невесомости.

А он ответит доктору, который вот уже восемь лет занимается его предполетной подготовкой и знает его незамысловатый организм лучше собственного, что, конечно, сердце перестало лениться, заработало на всю катушку, как положено на Земле, и мышцы восстановились тоже, пожалуйста, может хоть акробатический трюк продемонстрировать.

Так это было после его первого полета и так будет теперь. Он любил это живое постоянство, символом которого был доктор Аркадий Павлович, особенно после полета любил, особенно вот в эти первые рабочие дни.

И когда старый доктор спросил его ровно про это – восстановилось ли сердце, обленившееся в невесомости без земных нагрузок, – Шевардин не сдержал улыбку. Как это было хорошо! Нигде ему не было так хорошо, как на его работе. Это было очень много, это редко кому давала жизнь. И даже не потому, что у него была редкая профессия, а просто потому, что жизнь вообще не многим дает это счастье – до замирания сердца любить то, чем ты занимаешься каждый день.

И то, что во всей остальной его жизни ничего хорошего не было, становилось неважным сразу же, как только он начинал работать.

Потом Аркадий Павлович расспрашивал про цветы, которые Шевардин выращивал на орбите для проверки новых биотехнологий. Цветы интересовали доктора особенно: он был фанатичный цветовод, подоконники в его кабинете и в «греческом зале» круглый год напоминали цветники из сказок Андерсена.

Потом Шевардин рассказывал, как восстанавливался в спортивном комплексе Игало, куда его пригласил Борислав Младич, очень заинтересованный, чтобы о Черногории говорили как можно больше и чаще во всех средствах массовой информации. Это способствовало развитию туризма, а потому отвечало, наверное, бизнесменским интересам Младича. Было большой удачей, что в круг этих интересов каким-то неведомым образом попали русские космонавты и Младич устроил для них личное приглашение президента Черногории – пройти завершающий этап восстановления на Адриатике. Это оказалось не дороже и даже чуть ли не дешевле, чем на привычной черноморской базе. Можно было, конечно, поехать с той же целью в Америку: астронавты, с которыми Шевардин провел в космосе три месяца, приглашали горячо и искренне. Но за такую программу надо было платить, и это были такие деньги, которых никто не дал бы.