Антистерва, стр. 42

– Но это же случайность, Бин, – сказала Лола. – Я тебе таких глупостей сколько хочешь могу рассказать.

– Про себя?

– Не про себя, но все равно. У нас все соседки сплетничать обожали, так это же одна из любимых тем была: кто кому чего наворожил. Вечно кого-нибудь колдовкой объявляли. Меня тоже, – улыбнулась она. – Глаза потому что зеленые. Я Муроду, помню, в пятом классе камнем прямо в лоб заехала, чтоб не болтал зря.

– Может, и глупости, – пожала плечами Бина. – Но у меня с тех пор как отрезало. Ну, про любимого того я вообще не говорю – через неделю забыла, как его и звать. Но и вообще… Душу как отрезало, вот что. Какой-то, знаешь, смертный холод. Я даже к бабке потом ходила, лет уже через десять, порчу хотела снять. Надоело несчастной быть!

– И что?

– И ничего. Не помогло.

– Думаешь, это из-за той куклы?

– Не знаю я, Лол. Может, и не из-за куклы. Может, прапрадеды сильно нагрешили, вот оно и гуляет по коленам, несчастье это, кто его знает? – усмехнулась она. – Не совсем же я дура, понимаю, что в жизни и пострашнее есть загадки, чем какая-то детская игра. Да и незачем их разгадывать. Что дано, то и есть, другого не будет.

– Да, – сказала Лола. – Другого не будет.

Глава 5

За те полгода, что Василий провел в горах, Сталинабад сильно изменился. Он не сразу сообразил, в чем состоит перемена, и только через несколько дней после возвращения, идя по центральной улице под облетевшими декабрьскими деревьями, наконец догадался: город стал более многолюдным, и это было многолюдство приезжих.

– Сонечка, здесь, наверное, нет булошных, – услышал он. – Здесь ведь пекут лепешки.

Это сказала женщина, вышедшая ему навстречу из-за угла. Она держала за руку маленькую черноглазую девочку, очень на нее похожую, и Василий сразу понял, что обе они, мама с дочкой, – москвички. Он понял это не только по тому, как женщина произнесла «булошная», но и по всему их облику. Что-то в них было такое, что невозможно было назвать словами и от чего сжималось сердце – так же, как от голоса Левитана, когда он в октябре сказал в сводке Совинформбюро, что немцы подошли к московским окраинам.

Понятно было, что там, под Москвой, готовится огромное сражение – не могли же мы сдать немцам столицу! – а он был здесь, и его пребывание здесь выглядело теперь совершенно безнадежным.

Экспедиционный период был на Памире гораздо длиннее, чем, например, на Эльбрусе, куда Василий ездил на студенческую практику. Но все-таки в конце ноября работы пришлось свернуть: в горах вот-вот должен был лечь снег, и заниматься геологоразведкой становилось невозможно. На базе в кишлаке оставляли только местных сторожей, а все геологи возвращались на зиму в Сталинабад.

Когда начальник партии сказал об этом Василию, тот встрепенулся. Но начальник, Тарас Григорьевич, тезка великого украинского поэта, по фамилии, правда, не Шевченко, а Сыдорук, сразу же вернул его к реальности.

– И не мечтай, Ермолов, – сказал он. – Не отпустят тебя, хоть упишись своими рапортами. Вопрос по урану остро стоит, тут не до «хочу не хочу». Мне через Крюкова кое-какую информацию передали… – Василий вздрогнул, услышав фамилию Елениного мужа. – Что наших геологов даже с фронта отзывают, во как! Вроде бы немцы в Судетах уже вовсю разработки ведут, и у американцев планы на это дело тоже серьезные. А здесь, сам видишь, есть урановая руда. Есть! – Сыдорук даже хлопнул ладонью по столу для весомости. – И много ее, и добывать нетрудно будет, можно открытым способом.

– Открытым лучше бы не надо, – мрачно произнес Василий. Как он ненавидел сейчас эту проклятую урановую руду, запасы которой, как показывали даже первые результаты геологической разведки, действительно были здесь огромными! – Свойства мало еще изучены, непонятно, как для людей будет, которые рядом с отвалами будут работать.

– А ничего хорошего не будет, – усмехнулся Сыдорук. – Хреновые у урана свойства для людей, что тут непонятного. Но это уже не нашего ума дело. Это стратегическое сырье. – Взгляд его стал тяжелым. – И на его разработку государство никаких сил не пожалеет. Не журись, Василько, – добавил он. – Тут ты фронту больше пользы принесешь, чем с винтовкой. Я тебя сразу отметил – чутьем ты не обижен, парень знающий, голова варит как золотой горшок. Читал такую сказку? Не журись, не журись, – повторил он. – Перезимуем в городе, отчеты сдадим, планы напишем и опять сюда. А тебе полезно будет.

– Что полезно? – не понял Василий.

– Охолонуть маленько, вот что. Убраться из здешних мест от греха подальше. И подумать молодой своей башкой, надо лезть, куда ты лезешь, или лучше поберечься. Понимаешь, про что я?

Конечно, Василий понимал, о чем говорит его начальник. Но он лучше бы язык себе откусил, чем стал бы обсуждать эту тему. Это и не тема была, а… Ни с кем он не хотел об этом говорить!

Да вообще-то и не о чем было говорить… Когда через месяц после той ночи у реки он вернулся с гор на базу и, конечно, сразу пошел в дом Делагарда, Елена вела себя с ним так, словно ничего между ними и не было. Нет, она не держалась с подчернутой холодностью – была приветлива, угощала пловом, который научилась готовить на местный лад, с айвой, расспрашивала о работе. Но глаза ее при этом были непроницаемы, как серебристые слюдяные пластинки, и ее приветливость была для Василия так мучительна, что лучше бы она его ударила. А когда, воспользовавшись минутой, в которую они случайно оказались наедине – именно случайно, потому что Елена все время оставалась в маленькой общей комнате, и здесь же был ее отец, – Василий взял ее за руку, она спокойно отняла руку и сказала:

– Вот что, Василий Константинович, или ты про это забудешь навсегда, или вот тебе Бог, а вот порог.

И, сколько бы он ни приходил потом, вообще не смотрела больше в его сторону, предоставляя ему слушать, как Клавдий Юльевич с обычной своей увлеченностью рассказывает о геополитическом значении Туркестана.

– Не лезь ты к ним, Василько, – повторил Сыдорук. – Обходи ты их на пушечный выстрел с ихними женами. На твой век дивчин и так хватит. Не стоит это дело того, чтоб голову в петлю совать, поверь мне, старику.

– Ничего я никуда не сую, – пробормотал он, отводя глаза. – О чем вы, Тарас Григорьевич?

– Да уж кой-чего кой-куда сунул, это и к бабке не ходи! – хохотнул тот. – Оно и понятно, в твои годы без этого нельзя, и тетка она сладкая, есть за что приятно подержаться, а только… – И, видимо, заметив, как изменилось лицо Василия, торопливо добавил: – Все, Ермолов, через три дня отбываем. Отчет уже можешь обдумывать и образцы не забудь.

И вот он идет по бесснежным зимним улицам тылового города Сталинабада, и он на этих улицах чуть ли не единственный молодой мужчина в гражданской одежде, и ничего с этим нельзя поделать. Короткое письмо от отца, которое Василий получил три дня назад, было слабым утешением. Отец писал, что на фронт не отпускают и его, потому что он, оказывается, человек большого масштаба и его присутствие необходимо в Москве. В этих словах, написанных четким ермоловским почерком, Василий расслышал такую горечь, как будто отец произнес их вслух, глядя тем своим взглядом, в котором стояло глубокое, никогда не проходящее горе. Константин Павлович писал еще, что отправил Наталью с четырехлетней Тоней под Лебедянь, в деревню Сретенское, где жил когда-то сам. Там был дом его деда, он мальчишкой приезжал туда каждое лето, и поэтому сретенский дом до сих пор кажется ему какой-то надежной защитой, хотя, наверное, теперь это совсем не так, потому что война идет небывалая, опрокидывающая все прежние представления о надежности и защищенности.

«Возможно, придется отправить их в Среднюю Азию, – писал отец. – Увидишь тогда сестру. Если будет у тебя такое желание».

И в этих словах была та же горечь и то же неизбывное горе.

Пока Василий работал в горах и жил в палатке, у него еще оставалась какая-то иллюзия того, что он занят нужным делом. Но когда он ежедневно ходил на работу в управление, а вечерами возвращался по городским улицам в общежитие, то никаких иллюзий у него не оставалось. Он чувствовал себя чиновником из рассказов Чехова, и иногда ему казалось, что он вот-вот заговорит какими-нибудь суетливыми словами вроде «я вас, ваше-ство, давеча обрызгал».