Тайное венчание, стр. 62

Часть III

ЗАПОРОЖЦЫ

19. Лех Волгарь

– Ой, полети, галко,
Ой, полети, чорна,
Тай на Сичь рыбы исты.
Ой, принеси, галко,
Ой, принеси, чорна,
Вид кошового висты…

– Тихо, сербиян! – шикнул Панько. – Накличешь, гляди, сам чего не знай!

Миленко смущенно умолк, покосился на Волгаря. Тот чуть улыбнулся, стараясь приободрить молодого сербиянина, которому так-то полюбились запорожские песни, что он то и дело, мешая родные, сербские, и малороссийские слова и напевы, норовил затянуть только что услышанную песню. Но Панько, сейчас заставивший Миленко умолкнуть, тоже прав: не до тоски, не до печали нынче, когда солнце уже покатилось к закату, а лишь только смеркнется, на байдаках опустят весла на воду и ринутся запорожские «чайки» к берегу – на штурм Кафы [47] .

Лех Волгарь поднес к глазам подзорную трубу. Да, над Кафою лениво гаснет день. Зарумянившись, потемнела ранее светлая цепь горных вершин; горы слились с мелколесьем в одну темную, неровную полосу, окружившую город. Но закатное солнце ярче высветило острые верхи минаретов, купола мечетей, многочисленные строения и даже остатки древних, эллинских еще, императором Феодосием поставленных крепостей. Прекрасное, странное, чарующее зрелище!

Лех опустил трубу, и призрак Кафы растворился в мареве. Надо надеяться, что и казацкие «чайки», весь день простоявшие в открытом море, столь же неразличимы с берега. В худшем случае, в ослепительном блеске солнечных искр лишь черные точечки маячат!

Днем царил полный штиль, но под вечер поднялся ветерок. Ожили бессильно повисшие оранжевые, пурпурные и белоснежные паруса на кафском рейде, затрепетали, налились; помчались в море турецкие томбазы, итальянские бригантины, испанские каравеллы. Борони, боже, чтоб хоть одну из них нанесло сюда, где колышутся на волнах нетерпеливые «чайки»!

Казаки готовились к бою. Мылись, стиснув зубы, брились остро отточенными сабельными лезвиями; меняли исподнее. Проверяли оружие и сытно ужинали хлебом, салом и саломатой [48] .

Лех Волгарь раза два хлебнул, обжегся и отложил ложку. Желтое летошнее сало тоже не лезло в горло. Он грыз сухари, запивая тепловатой, отдающей дубом водой из долбленки.

– Что ж не ешь, брате? – спросил Миленко, дуя на ложку и со смаком жуя ломоть сала на черном кислом хлебе. Вгляделся в хмурое лицо друга, перечеркнутое тонким шрамом, и тоже погрустнел, даже отложил ложку.

– Жарко, брате… – лениво отозвался Волгарь. Скинув сорочицу, он опустил за борт бадейку, опрокинул на себя прохладную, благодатную воду и наконец-то перевел дух.

– Ох вы, русы! – засмеялся Миленко, глядя на мокрую, в скобку стриженную голову своего побратима, невольно повеселев от того, что Лех пусть на миг, но скинул тяжесть с души. – Вы, русы, – медведи! Я слыхал, что по зимам вы спите в берлогах, а лишь только развеснеется, выходите на свои поля.

– Коли так, – ни с того ни с сего разобиделся долговязый Панько, – то вы, сербияне, – козлы горные! У вас даже краина такова есть – Черногория!

– Черногория – та же Сербь, – улыбнулся Миленко. – Скажут тебе – черногорец, значит, то серб. Я сам черногорец. И кралевич Марко, герой наш, был черногорец!

– Что ли горы в той краине черны? – не унимался Панько.

– Горы?.. – рассеянно отозвался Миленко, вновь принимаясь за еду. – Горы? Нет, они зелены: лес на них стоит. Сини горы есть, когда издали глядишь… Вот говорят: Белая Русь, так что же, земля в ней бела?

– Бела, – промолвил Волгарь. – От снега бела. И в Великой Руси, и в Белой, и в Малой!

Он ознобно передернул плечами и умолк, более не слыша товарищей.

…Давненько же расстались мы с Алексеем Измайловым! Поздней осенью 1759 года он очертя голову пустился в путь неведомый, не помышляя, сыщет ли славы и новой чести себе или же низринется в бездну отчаянную всякого зла, желая как можно скорее очутиться подальше от Нижнего Новгорода – средоточия злых шалостей своих, и от Москвы, от Измайлова, где отец его, князь Михайла Иванович, должно быть, уже получил и прочел прощальное послание своего непутевого сына, и отвратил от него взоры навечно, и обратил любовь свою на вновь обретенную дочь…

Нет, собственное прошлое не прибавляло бодрости и спокойствия Алексею; и в смятении своем он почти и не замечал пути своего: резко на юго-запад, на Рязань, Орел, Курск, а затем на Полтаву – неустанный путь прочь из сердцевины России к ее окраинам.

Понятно, Сечь нынче была уж не та, что век или даже полвека назад! Лишившись большинства своих вольностей, делавших ее почти самостоятельным государством в пределах Малороссии, Сечь, однако же, оставалась прежнею преградою меж миром христианским и мусульманским, миром православным и католическим; все так же обороняя юго-западные рубежи России в том краю, который малокровным европейцам чудился неким преддверием ада; ну, а запорожским казакам представлялся землей обетованной, несмотря на его пустынность, летний зной, зимнюю стужу, страшное безводье и губительные ветры. Сюда почти не могла досягать ни рука царского чиновника или пана-тирана, ни власть гетмана; здесь молодцам нипочем были татары и турки. «Сичь – мати, а Великий Луг – батько!», «Степь та воля – козацькая доля!» – этим все сказано.

В селе Старый Кодак, куда попал Алексей, стоял компанейский полк – один из немногих оставшихся после 1726 года, когда русское правительство, косо смотревшее на компанейские полки, ибо они были в особой чести при Мазепе-предателе, резко сократило их число, позволив, однако, выполнять прежние задачи: в отсутствие боевых действий охранять рубежи империи и блюсти порядок внутри южной Малороссии.

Сотником полка был Василь Главач. За сорок прожитых годов не нажил он никакого добра, кроме семнадцатилетней дочки Дарины, прижитой им от веселой полтавчанки (на грех, как известно, мастера нет!), а после ее недавней смерти взятой отцом к себе. Дарина стала любимой сестрой всей сотни благодаря своему необычайно легкому, веселому и приветливому нраву.

47

Старинное генуэзское название Феодосии.


48

Украинская каша с салом или солониной.