Роковое зелье, стр. 31

Надо что-то делать. Надо заставить ее замолчать.

Екатерина сунула руку в карман, нашитый изнутри меж складок пышного дорожного платья, и стиснула золотую крышечку розового каменного сосуда, который нашла вчера в лесу. Кстати сказать, открывался он очень просто, они с Миллесимо не поняли этого, а вечером в своей спальне, так и этак вертя крышечку, Екатерина поняла: ее надо сперва сильно прижать, а потом потянуть вверх. И тогда она отвинчивалась очень легко. Наверное, благодаря этой хитрости крышечка прилегала очень плотно и надежно охраняла темную, густую, золотисто-зеленую жидкость с острым запахом лаврового листа. На духи это мало походило, на нюхательную соль тоже. Ведь запах нюхательной соли проясняет сознание, а у Екатерины слегка закружилась голова, стоило ей вдохнуть аромат странной жидкости. Она решила не рисковать, и, как велико ни было искушение лизнуть неведомую жидкость, поскорее завинтила крышечку.

Бог его знает, а вдруг там яд? Лизнешь его – и тут же умрешь в страшных судорогах. Или, что еще хуже, это медленно действующий яд, какими, судя по рассказам, пользовались знаменитая отравительница Екатерина Медичи и ее придворный медик Козимо Руджиери. Попробуешь его, не ощутив никаких неудобств, – и не узнаешь, что смерть уже поселилась в твоем теле, ждет, когда настанет миг – и она заставит твое сердце замереть…

Нет, пробовать таинственную жидкость Екатерина не собиралась, хотя самая мысль, что в руки попал яд, ей страшно понравилась. Это давало ощущение неограниченной власти над людьми, тайную силу. Ведь стоит Екатерине разозлиться на кого-то, она может незаметно подлить яд этому человеку в еду или питье, а он даже не заподозрит, откуда пришла смерть…

Всю ночь она упивалась своей тайной властью над людьми, а утром, с первой молитвой, настало просветление. Сделалось стыдно, Екатерина подальше отогнала мысли о яде, однако… однако, одеваясь, первым делом сунула сосудец в карман. И сейчас вспомнила о нем, подумав: вот средство заставить Мавруху замолчать. Знать бы наверняка, сразу подействует яд или через какое-то время?

«А может, это вовсе не яд, а какое-то лекарство? – вдруг насмешливо спросил ее внутренний голос. – Напоишь Мавруху, а она потом еще сто лет проживет! Небось обхохочешься!»

Да, знать бы наверняка, но не узнаешь, не испытав зелья на ком-нибудь.

– А, проснулась, проклятущая! – воскликнула вдруг Даша, и Екатерина удивилась силе ненависти, прозвучавшей в ее голосе. Господи, она и позабыла, что у девушки тоже есть причины ненавидеть дочь Никодима Сажина. Небось Даша так же жаждет Маврухиной смерти, как и она сама. И если решиться попробовать на Маврухе яд, Даша не станет потом обличать отравительницу.

Екатерина едва не засмеялась от этой мысли, но при взгляде на сонное, запухшее Маврухино лицо брезгливо скривилась. Та оглядывалась с таким тупым выражением, что возникало сомнение, да есть ли вообще в ее кудлатой голове хоть подобие разума. Но вот глаза ее остановились на лице Екатерины, и в них что-то блеснуло.

– А порточки-то серенькие, шелковенькие, – невнятно говорила она. – А ножкой дрыг, дрыг… ах, сласть!

Екатерина почувствовала, что бледнеет. Вчера на Альфреде были серые панталоны, туго облегающие его стройные, сильные ноги. Неужели Мавруха все-таки подглядывала за их свиданием?! Сейчас Екатерина была готова не только отравить ее, но заодно и застрелить, а вдобавок ударить ножом. Беда, не было под рукой ни кинжала, ни пистолета.

– А ну, вылезай отсюда, грязная тварь! – крикнула грубо. – Эй, Филя, останови! Стой!

С этими словами она отдернула занавеску, высунулась было… и едва не оглохла от звука выстрела. Пистолет, чудилось, разрядили ей в лицо, Екатерину ослепило вспышкой, и она, отпрянув, рухнула навзничь на пол кареты почти без чувств.

Январь 1729 года

– Проснись! Степан! Степан Васильевич! Да проснись же!

Голос настойчиво пробивался к затуманенному сознанию, а Лопухину казалось, что кто-то бьет его по левому виску молоточком. Экая пытка бесчеловечная!

С трудом удалось понять, что голос был женский. Уродится же столь злобная тварь, чтобы бить беспомощного человека по голове! Узнать бы, кто такая, – своими руками придушил бы, чтобы не мучила людей.

– Ну вставай, вставай же, идол! Открой глаза!

Так, что-то знакомое… Ну конечно, это голос его жены, красавицы Натальи Федоровны! Красавицы, ха! Слушая этот исполненный ненависти голос, можно подумать, что сии скрипучие звуки издает безобразное, сгорбленное, косматое, морщинистое чудовище.

Ну и кому охота открывать глаза, чтобы увидеть этакую бабу-ягу? Дураков нет!

Степан Васильевич тяжело повернулся на бок и потянул на голову одеяло, чтобы хоть как-то защититься от «бабы-яги», однако в тот же миг одеяло было с него сорвано. Попытался спрятать голову под подушкой, но и подушку вырвали немилосердные руки. Мало того! Его начали бить этой тяжелой, плотно набитой птичьим пером, отсыревшей, сбившейся в тяжелый ком подушкой по измученной голове!

Господа, это… это же бесчеловечно, господа!

Степан Васильевич сделал отчаянный рывок, уходя от избиения, и с грохотом скатился с кровати. Боль в ушибленном локте и колене невероятными, мучительными судорогами отозвалась в висках, и подавляемая ярость вспыхнула жарким костром. Вдобавок Наталья не унималась и продолжала орудовать подушкою. Степан Васильевич понял, что сейчас сойдет с ума, если не даст выхода своей злобе.

Убить! Убить мучительницу проклятущую! Прямо сейчас!

«Убить! Убить мучительницу проклятущую!» – чудилось, произнес кто-то в голове суровым, непреклонным мужским голосом – чужим голосом, ничего не имеющим с его собственным, лопухинским. Более всего незнакомый голос был похож на командирский, отдающий приказ нерадивому солдату.

Степан Васильевич так и замер на полу, не чуя, как холодят бока настывшие доски. Этот голос он уже слышал, определенно слышал. И не раз. Он вспыхивал в памяти среди дневных забот, он являлся Лопухину во сне и плавал перед ним, подобно клубам табачного дыма, когда б те обрели вдруг способность разговаривать. Голос существовал сам по себе, отдельно от человека, голос был монотонный, но в то же время властный, непререкаемый, вызывающий неодолимое желание подчиниться, и почему-то вызывал в памяти Лопухина черты какого-то совершенно определенного лица, однако вспомнить, кто это, Степан Васильевич все же не мог. Но он боялся, до дрожи боялся этого голоса. Вот и сейчас – лишь только прозвучал он в уме, как Лопухин весь сжался в комок, чувствуя, что необъяснимый страх подкатывает к горлу. Даже злоба на жестокую жену ушла невесть куда. Он скорчился, прикрывая голову руками, и жалким, хриплым, словно бы не своим голосом пробормотал:

– Будет тебе! Будет! Не видишь, встаю. Уже встал!

Удары подушкой и крики прекратились. Настойчивый голос, велевший убить мучительницу, тоже умолк. Теперь Степан Васильевич слышал только чье-то надсадное дыхание. С трудом сообразив, что дыхание – его, его собственное, а себя бояться вряд ли стоит, решился разлепить склеившиеся веки.

И отпрянул со стоном, увидав прямо перед собой разъяренное лицо жены.

Эх, да… жаль, жаль, что вот таковой не видел ее ни разу господин генерал Левенвольде! Где та красота, которая сводит с ума глупых мужчин? Баба-яга, ну сущая баба-яга! Увидав ее в таком образе, вернее, в таком безобразии, небось Левенвольде бежал бы от своей любовницы, будто черт от ладана! Или ка-ак вдарил бы кулаком в искаженные злобою черты!

А вот у Степана Васильевича не было сил ни на то, ни на другое. Он только и смог, что улыбнулся – настолько обезоруживающе-жалобно, что разъяренное выражение на лице его жены сменилось глубокой усталостью.

– Проснись, – повторила она угрюмо. – Вольно же было напиваться до такого бесовского одурения. Давно белый день на дворе. Тебя ждут.

– Кто? – слабо выдавил Лопухин.

– Остерман да этот, как его, англичанин… Кейт.