Причуды богов, стр. 68

Юлия громко всхлипнула, заломила руки. Нет, что толку мучить себя мыслями о нем, этак вовсе с ума сойдешь! Надо что-то делать! Ни на кого нет надежды – значит, надо выбираться отсюда самой!

В каменке еще посвечивали уголья. Юлия зажгла от них лучинку и обошла с нею все углы, внимательно вглядываясь: нельзя ли как-то ускользнуть? Напрасная надежда! И щели нет, и потолок ей, конечно, не поднять, а под порогом лаз копать – это на три дня! И вообще страшно: ведь под порог зарывают черного петуха, чтобы задобрить банника, банного хозяина… Еще наткнешься на эти косточки!

Ну, вот. Теперь она сделала все, что могла, дабы ее невольное заточение стало вовсе невыносимым: вспомнила банника.

Так, в которую это перемену Юлия попала нынче в баню? У пани Зофьи немаленькая семья… в третью, а то и в четвертую очередь моющихся оказалась здесь Юлия, и не стоит искать другого объяснения закрывшейся двери: банный не выпускает добычу!

Она поспешно перекрестилась, ругательски ругая себя за то, что не попросила у банного разрешения мыться в неподходящую пору. Ведь если попросить, хозяин пускает путника даже переночевать, хотя баня – место клятое. Юлия слышала про одного прохожего человека, который вежливо сказал: «Хозяинушко-батюшко! Пусти ночевать!» И вошел, и лег на лавку, а как настала глухая ночь, пришел к бане леший и хотел этого человека замучить, а банный заступился: «Нет, нельзя, он у меня просился!» – и так путник ушел поутру невредим. А вот Юлия не попросилась, не задобрила банника… Может, хоть пани Зофья не забыла трижды попросить разрешения еще днем: «Банный хозяин, дай мне баню истопить!» Если и она оплошала – совсем худо придется Юлии! Хотя – куда уж хуже… Надо полагать, недалека та минута, когда на золе, рассыпанной возле печки, покажутся зыбкие, как бы птичьи следы, отпечатки, что будет означать: мыться в бане собираются все нечистые – русалки, лешие, домовые, овинники… а парить их, хлестать веничком будет сам банный. И горе тому, кто окажется в ночную пору свидетелем их сборища! Ошпарят, забросают камнями, задавят до смерти, не то такого мороку напустят, что человек с ума сойдет!

«А может быть, у поляков, католиков, в баньках вовсе не живут банники?» – с робкой надеждой подумала Юлия, но тут же вспомнила: они называются лазьники. Есть, куда от них деться! И лешие-лешаки, лесуны, боровики, и русалки-купалки, мавки – все есть! И какая разница, чей вкрадчивый хохоток вдруг долетел до Юлии – банника или лазьника, если сердце ее от ужаса просто перестало биться!

Все. Началось. Сейчас… сейчас они войдут!

Что-то хрустнуло совсем рядом – этого Юлия уже не могла вынести. Она вскочила, кинулась к двери, ударилась в нее всем телом в последнем отчаянии, уже почти в безумии… и распростерлась на крылечке, с размаху вылетев из бани, ибо дверь распахнулась так легко, словно вообще никогда не была заперта.

А может, и в самом деле так? Может, это всего лишь банный морок, думала Юлия, стремглав летя по саду и не замечая, что крапива жалит ноги: второпях она забыла обуться да так и держала, прижав к груди, туфли и тючок с бельем. Ох, что бы ни было, надо Бога благодарить, что ушла из этого клятого места живая! Бога – и… Она замедлила свой бег, быстро, через плечо, глянула туда, где таяли во тьме черные очертания баньки, и пробормотала:

– Спасибо тебе, батюшко-баннушко, лазьник, что живой отпустил!

Ветки зашелестели, или вновь недобрый хохоток достиг ее слуха?

– Приходи вчера! Приходи вчера! – изо всех сил выкрикнула Юлия самое верное заклятие против нечисти, которое ее сбивает с толку и заставляет призадуматься, – и, не дожидаясь новых ужасов, сломя голову понеслась через сад пани Зофьи, а потом через свой – к дому, к своему дому, где ярко, словно маяк, сияло и сверкало окно спальни.

Зигмунд приехал! Зигмунд приехал! Это он зажег все свечи, он ждет не дождется Юлию, чтобы увидеть ее затуманенные страстью глаза, чтобы увидеть слезы любви…

Юлия пролетела по коридору и замерла у дверей спальни, пытаясь отдышаться.

Какой-то странный звук долетел до нее – слабый, нежный… и томный.

Осторожно потянула створку, и еще прежде, чем вошла, ноздрей коснулся душноватый, сладкий запах, как бы чуточку потный – знакомый запах! Юлия узнала его тотчас: так же пахло и черное платье!

Она ворвалась в комнату, и именно платье, небрежно брошенное на пол рядом с белой сорочкой, корсетом, чулками, панталонами, увидела в первую очередь… А уж потом Зигмунда – обнаженного, распростертого на постели – и оседлавшую его женщину: тоже нагую и поразительно прекрасную в блеске свечей, а их пламя играло и двигалось, сотрясаемое неистовой пляской любви.

* * *

Тело Юлии отозвалось быстрее, чем мысль. Когда через какое-то мгновение тьма в глазах рассеялась, она обнаружила, что стоит в коридоре, лбом припав к захлопнувшейся двери. Мелькнула жалобная надежда, что все это – морок, что она по-прежнему бьется в банную дверь – ах, лучше бы никогда оттуда не выходила! – но тут же накатил отрезвляющий ужас – и гнев, такой гнев, такая ярость! Она ударилась в эту дверь всем телом раз, и другой, и третий, пока не вспомнила, что ее надо тянуть, а не толкать. И потянула – вернее, рванула, и вошла – нет, влетела… И замерла на пороге, уставившись на кровать, на обнаженного Зигмунда… Он был один в постели!

Юлия подняла руку – перекреститься, да забыла на полпути, так и стояла с воздетым троеперстием, ошеломленно озираясь.

Зигмунд один, вот и одежда его брошена на пол, а там, где только что громоздилась воздушно-белая горка женского белья, пусто.

Да неужто все это почудилось?

Морок? Банный морок?

Юлия зажмурилась, вновь открыла глаза – никого. Почудилось, конечно! Но почему не срывается с ее уст вздох облегчения? Почему трепещут тревожно ноздри, впитывая еле уловимый аромат порока, веющий вокруг?

Нет, все мерещится. Она докончила наконец крестное знамение, но на душе не стало легче. Слишком большое потрясение испытала она, увидев эту гриву черных взлохмаченных волос, этот стройный, прекрасный стан, почти изломившийся на пике наслаждения, эти острия грудей, воздетые к небу, это запрокинутое, искаженное страстью лицо… Оно так напоминало лицо Ванды!

Юлия тихонько стукнула себя по лбу: ревность, лютая, неизбывная ревность опередила ее, вбежала в комнату, приняла облик Ванды! Хотя, впрочем, могла принять и обличье приснопамятной Аннуси!

Морок! Банный морок – и больше ничего. И хватит терять время на глупости: нужно скорее раздеться и скользнуть в постель, прильнуть к Зигмунду – и воплотить наконец свою мечту.

Она шагнула к кровати… и рука ее, уже начавшая расстегивать пуговки платья, упала: пониже безупречно вылепленного, мраморного плеча Зигмунда багровел след жадных губ!.. След поцелуя, какой оставляет женщина на груди любовника в страстном безумии.

Какой оставила бы она сама – когда б ее не опередила другая.

26. Смерть фельдмаршала

Юлия не помнила, как уснула. Легла, будто приблудная кошка, у печки, в углу, на куче какого-то тряпья, ощущая как спасение еще не угасшее тепло печи и незряче глядя в скачущую, мелькающую тьму, где то и дело с постоянством адской пытки вспыхивало то же видение: запрокинутое лицо Ванды, пляска свечей в лад пляске кровати – и алые, ровные полукружья на груди Зигмунда.

…Юлия еще долго стояла над ним. Он спал так крепко, словно был наповал убит любовной истомой. Юлия даже не сразу поняла, почему чеканное, чуть нахмуренное лицо его вдруг расплылось в ее глазах, и вздрогнула, увидев, как ее слезы капают ему на грудь, на этот страшный знак измены. Нет, напрасно пугаться и надеяться, что Зигмунд, словно Финист – Ясный сокол, ощутив эти слезы, очнется от своего зачарованного сна и вновь промолвит: «Милая! Ты пришла!.. Ты здесь!» Слезы лились, как дождь, и Юлия торопливо пошла прочь, надрывно дыша и кусая губы, чтобы не зарыдать в голос, а потом приткнулась в какой-то угол – и дала волю горю.