Повелитель разбитых сердец, стр. 36

Надо же, какая несправедливость судьбы! Борис Ковальски после публичного скандала стал моделью у Писсаро, а Лора скатилась вниз по социальной лестнице. Ну как тут не вспомнить известный анекдот о солидарности мужской и женской!

В это время Шанталь, которой явно надоело служить образцом терпения и благонравия, начинает кудахтать и вертеться. Ее внимание поглощено стойкой с мороженым – тем самым, о котором мечтала я. Позавчера она у меня съела чуть не весь шарик мангового и, похоже, крепко пристрастилась к нему.

Может, это не педагогично – кормить девятимесячного младенца мороженым, – но и вреда особого я в том не вижу. В жизни настолько мало радостей, что нельзя отказываться ни от одной!

Отхожу к лотку, доставая кошелек. Отчасти моя поспешность вызвана тем, что я хочу соблюсти финансовую независимость: и так Николь все время платит, когда мы заходим в кафе или бистро. И в квартире ее я живу, и продукты она не разрешает мне покупать… Короче, мороженое я могу купить и сама. И ей куплю, и себе, и лишний шарик мангового – для Шанталь.

А еще я тороплюсь отойти от Николь и прекратить этот увлекательный разговор – потому что он вдруг стал мне ужасно неприятен. Я только что патетически, пусть и мысленно, восклицала: почему, дескать, я ревную, по какому праву, кого и к кому? Но почему-то мне тошно думать о том, к чему неизбежно сводилось общение Максвелла и Лоры? Да и мадам Луп его приветствовала, будто дорогого друга. Наверняка он завсегдатай ее заведения!

Уныло усмехнувшись, поворачиваю голову и гляжу на вышеназванного. Мне его отлично видно. Кажется, он закончил разговор со своим знакомым и протягивает ему руку. Тот встал, пожал руку Максвеллу. Наконец приятель уходит, но прежде на минуту оборачивается, и я вижу его лицо…

7 октября 1806 года, замок Сен-Фаржо в Бургундии, Франция. Дневник Шарлотты Лепелетье де Фор де Сен-Фаржо. Писано рукою ее племянницы Луизы-Сюзанны Лепелетье

Прежде чем взять в руки перо, я долго перелистывала страницы дневника. Тетушка, умирая, завещала мне продолжать его, вести записи о нашей жизни, о делах в замке, о событиях в стране, о победах и поражениях, которые влечет за собой каждый день. Но я раскрыла эту тетрадь в плотном, обтянутом потертым шелком переплете только сегодня, спустя более чем семь лет после смерти Шарлотты Лепелетье.

Нынче вернулся из Парижа Максимилиан и привез известие о результатах судебного процесса. Это не та победа, на которую мы рассчитывали, однако и не вполне поражение. Но Максимилиан угрюм, подавлен. Он держится так, словно потерпел сокрушительное фиаско. Обиднее всего для него то, что его вынудили дать клятву, что он исполнит решение суда. Да, имя Лепелетье перестало быть синонимом чести, и я знаю лучше других, почему.

Я слышу хруст песка под окном. Это Максимилиан. Весь вечер он ходит вокруг замка, не в силах успокоиться. Нет смысла идти его утешать: все уляжется само собой. Думаю, он примет то же решение, что и я, но, если он спросит совета, я расскажу, что придумала. Почти не сомневаюсь, что нынче вечером он зайдет ко мне поговорить.

А в ожидании его прихода попытаюсь бегло заполнить семилетний пробел и записать то, что происходило в замке де Сен-Фаржо и во всей Франции в это время.

Франция теперь снова империя. У нас есть император и императрица, Наполеон Бонапарт и Жозефина. Их многие проклинают, многие превозносят, однако мне все равно, каковы они. Для меня имеет значение только то, что люди перестали называть друг друга этими кошмарными словами «гражданин» и «гражданка», а аристократия – вернее, то, что от нее осталось, – снова в чести. Не сомневаюсь, что у нас продолжились бы губительные республиканские традиции, когда бы Первый консул не возжелал верховной власти. Какое счастье, что он плебей по происхождению и при этом самый настоящий parvenu [36], а значит, непременно хочет сделаться патрицием. Достигнув высшего патрицианского звания, какое только можно вообразить, – возложив на себя корону, он восстановил прежний государственный строй, и законность вновь восторжествовала в стране, измученной беззаконием. Именно поэтому нам ничего не остается, как смириться с решением суда. Если быть откровенной с собой, я ожидала чего-то в этом роде, хотя и надеялась на лучшее. Убеждена, что Ле-Труа сделал все, что мог…

В памяти все еще жив тот вечер, когда я прибыла из Парижа в Сен-Фаржо. Увезли меня отсюда сразу после рождения, поэтому я не помнила замок, однако все содрогнулось в душе, когда из предзакатной мглы вдруг выступили осыпавшиеся стены, полуразрушенный мост, замшелая черепичная крыша главных строений… В воображении моем замок был величав, словно Лувр, однако наяву я увидела обреченного, умирающего великана. Забегая вперед, могу сказать, что агония продолжается: у нас с Максимилианом нет средств на то, чтобы отремонтировать замок и поддерживать в должном состоянии. Но не о том речь.

В тот вечер я показала тетушке и Максимилиану (вот уж кого я никак не могу называть дядюшкой, хотя он брат моего отца и тети Шарлотты, а следовательно, дядя мне!) знаменитое полотно Давида «Смерть Лепелетье». Я только что прочла описание этого вечера, сделанное тетушкой, поэтому не стану повторяться: сразу перейду к рассказу о последовавших событиях.

Мы были слишком потрясены, чтобы засидеться за мирной беседой в тот вечер. Тетушка рыдала. Максимилиана била дрожь, я слишком устала, чтобы испытывать какие-то чувства. К тому же мне было невыносимо жаль моих вновь обретенных родственников. Мы разошлись по своим комнатам и, хоть я ожидала, что глаз не смогу сомкнуть, все же заснула как убитая.

Наутро служанка вошла в комнату тетушки, удивленная, что госпожа ее, которая была ранней пташкой, до сих пор не вышла. Тетя Шарлотта в глубоком беспамятстве лежала около стола. На столе был развернут ее дневник, валялось перо с засохшими на нем чернилами. Последняя строка была недописана – видимо, тетушка внезапно лишилась сознания.

Мы с великим трудом привели ее в чувство – хлопотами старой служанки, которая была в замке за лекаря. Доктор, живший в соседнем городке, недавно умер, а новый еще не появился. После Парижа, где лекарей, наверное, больше, чем жителей, меня такое положение вещей потрясло. Кто знает, окажись здесь врач, тетя, возможно, еще пожила бы… Но сама, только с нашей неумелой помощью, она не смогла справиться с сердечным приступом и вскоре покинула нас навеки, успев только единожды поговорить со мной.

Она умоляла не покидать Максимилиана – никогда, ни за что. Господи, он старше меня на восемь лет! Это мне следовало бы искать в нем опору! Но так велела, умирая, тетя Шарлотта, и я свято исполняю ее завет. И лишь только ее тело упокоилось в склепе Сен-Фаржо, я пошла к Максимилиану и сообщила ему еще одно повеление тетушки. Оно не стало для него неожиданностью: ведь мой дед, отец Максимилиана, старый граф Лепелетье де Фор, завещал своим детям уничтожить всякую память о предательстве его старшего сына – моего отца. Все минувшие годы тетя Шарлотта страдала от того, что это невозможно сделать, ибо память сия увековечена в картине Давида. Умирая, тетушка заклинала нас с Максимилианом уничтожить полотно. И не только его – приложить все силы, чтобы скупить и уничтожить копии картины, множество гравюр Тардье, которые разошлись по всей стране. Но прежде всего – покончить с картиной!

О господи, как я была глупа… Как безнадежно глупа! Почему, почему я не разделалась с этим проклятым полотном, едва оно оказалось у меня в руках, тайно вынесенное из здания бывшего Конвента? Почему я не швырнула его в Сену – ведь до нее было гораздо ближе, чем до замка Сен-Фаржо, – и теперь все уже было бы кончено? Откуда взялась у меня эта безумная мысль – непременно привезти полотно в замок? Какие злые силы внушили мне ее? Ведь я тоже была обуреваема желанием скрыть позор отца от людей, так почему, почему же я не уничтожила картину еще в Париже?

вернуться

36

Выскочка (франц.).