Поцелуй с дальним прицелом, стр. 45

Алёна вернулась от Бертрана в состоянии самом подавленном. И когда Марина в тот же вечер завела свою любимую песню:

– Ну какая жалость, Алёна, что вы завтра не едете с нами в Мулен! Лизочка так к вам привязалась, она будет без вас скучать! – Алёна с вымученной улыбкой кивнула:

– Еду, уговорили!

Марина и Морис, а главное, Лизочка так неподдельно обрадовались, что у Алёны сразу отлегло от сердца, и жизнь показалась не столь уж мрачной. У нее совершенно вылетел из памяти очередной закон какого-то там записного пессимиста: если вам кажется, что ситуация улучшается, значит, вы чего-то не заметили.

Вот как эту змею на дороге…

Франция, Париж,

80-е годы минувшего столетия.

Из записок

Викки Ламартин-Гренгуар

Следовало ожидать, что дело выльется в огромный скандал с неприличными разоблачениями. Однако… однако ничто не изменилось – за исключением того, что Мия была немедленно уволена. Причем Анна втихомолку ей очень сильно пригрозила, что распустит везде слух о ее лесбийских пристрастиях, и тогда ей нигде в русском заведении работы не дадут (в то время хотя бы писаные приличия еще были сильны), останется только на панель. Тем паче что Мия нашла работу в модном доме, maison de haute couture, именно что среди молоденьких красавиц, и хозяева, конечно, немедля выгнали бы ее с волчьим билетом, когда б узнали о ее пороке… А, между прочим, среди мужчин того времени уже много было гомосексуалистов (некоторые, например, наш Лифарь, да и Соммерсет Моэм, да и знаменитый Жан Кокто, даже кичились этим), проституты были и в Пигале, в том числе русские, на все вкусы. Но мужчинам это прощалось, гомосексуалисты в ту пору много силы начали забирать – что в искусстве, что в моде, а женская эмансипация до открытого одобрения лесбиянства тогда еще не дошла.

Мия испугалась и крепко держала язык за зубами. Она даже не стала брата своего подбивать уйти, хотя это был самый лучший способ расквитаться с Анной… Впрочем, тогда еще никто не знал, что Анна влюблена в Максима, она это до поры до времени скрывала, она только подкрадывалась пока к нему, словно кошка к мыши…

А вот, к слову, о кошках. Конечно, Мия отомстила: не такова она была, чтобы просто убраться с работы, хвост поджав, тем паче что считала себя правой, – но отомстила очень своеобразно. Потом я много размышляла над тем, какие странные последствия имела эта ее месть для всех нас, не только для Анны. Анна-то как раз ничего узнать об этом не успела… Но ладно, ближе к делу, как принято выражаться на моей бывшей родине!

Анна терпеть не могла кошек. Была у нее такая особенность! Теперь сплошь и рядом употребляют такое слово – аллергия, и я многих людей знаю, у которых аллергия на кошачью шерсть, даже при одном только виде кошки чесотка начинается, удушье… Никакой чесотки у Анны не возникало, удушья тоже, но при одном виде – нет, даже запахе кошек она просто свирепела и теряла всякий рассудок. Это было чуть ли не единственное условие (кроме безусловной порядочности, конечно: чтоб не воровали в ресторане!), которое она ставила своим служащим: чтобы кошек не держали. Чтобы даже мало-мальской понюшки кошачьей от них не исходило! Люди это условие по мере сил исполняли. Но была у нас одна девушка, Настя Вышеславцева… хористка, с чудным серебристым голоском, но главное – это была ее манера петь, необычайно живая, вот уж воистину – проникновенная, в самое сердце проникающая, и когда она заводила:

Ко-о-олокольчики мои,
Цветики степные,
Что глядите на меня,
Темно-голубые… —

зал просто-таки замирал. А она продолжала на одном дыхании, так что это «голубые…» и дальнейшее «и о чем» сливалось в одно необыкновенно длинное слово, в такую протяжную, тоскливую ноту, даже слезы на глазах выступали:

И о чем звените вы
В день веселый мая…

А здесь была пауза, Настя набирала воздух с легким всхлипом, как если бы и сама с трудом удерживала слезы, и, когда она допевала куплет:

Средь неко-о-ошеной травы
Головой качая?.. —

тут рыдали уже все, и не только русские – прошибало даже французов и американцев, которые не понимали слов, но понимали перелив мелодии, а главное – перелив чувств. Я даже у Никиты на глазах несколько раз слезы видела, когда Настя пела, даже Анна опускала глаза, отворачивалась, чтобы скрыть волнение…

Никогда в жизни я больше не слышала, чтобы кто-то пел так трогательно, как эта самая Настя Вышеславцева! Причем она была не настоящая певица, а так, любительница, вроде нашего барона-тапера, но, слушая ее, я вспоминала, как у Толстого в «Войне и мире» учителя хвалят голос Наташи Ростовой – прекрасный-де голос, только не обработанный, – а сами втихомолку думают, что ничего так не желают, как слышать этот необработанный голос, что, будучи обработанным, он, быть может, потеряет от своей красоты и очарования. Вот такой же чарующий голос был и у Насти.

Однако внешне она ничего собой не представляла – незаметное созданье, бесцветное: сероглазая, с блеклыми русыми волосенками… травинка полевая… А натура у нее была – крапива жгучая, белена ядовитая! Впрочем, об этом я узнала много позже.

Я ее недолюбливала – у нее была совершенно ужасная манера говорить, она выражалась, как героини романов Мельникова-Печерского, которые меня всегда раздражали, – нарочитым, утрированным русским языком, не живым, а насквозь книжным, надуманным, квасным каким-то.

Жила Настя в каком-то дешевеньком пансионе, хозяйка которого была страстная кошатница. Где, не помню, у Гауфа, что ли, в какой-то сказке есть старуха, у которой полно кошек, целый выводок, и герой (Маленький Мук, кажется, а может, это был Карлик Нос, а как звали старуху, уж не припомню, хотя имя квартирной хозяйки Насти у меня в памяти сбереглось… Ну еще бы оно не сбереглось, ведь ее звали мадам Ленэ?, а писалось на карточке это слово как Lenin… ужас, верно?) – так вот, герой Гауфа принужден был ходить за этими кошками, которых старуха любила пуще родных детей. Нет, столь далеко, как у старухи Ахавзи (вот те на! Я все же вспомнила ее имя, и это действительно была сказка «Маленький Мук»!), любовь мадам Ленэ к кошкам не простиралась, однако все в доме было пропитано их запахом, и, воленс-ноленс, им пропитывались и сами жильцы.

Настя была, конечно, чистюля (как любят говорить бедные девушки, чистота – лучшая красота!), но кошачий дух все же проник и в складки ее одежды. Мы ничего такого не чувствовали, но тонкий нюх Анны не давал ей покоя. Она не раз делала Насте замечания, не раз ее предупреждала. Насте бы, конечно, следовало квартиру сменить, но у мадам Ленэ и правда было очень дешево, к тому же дом ее находился у церкви Тринитэ, Святой Троицы, не столь далеко от Пигаля, то есть Насте пешком до ресторана можно было добежать, не нужно тратиться на метро, а это существенная статья расходов… Ну вот она и продолжала оставаться у своей кошатницы, и в конце концов раздражение на этот запах превзошло в Анне все, даже восторг, который она испытывала от пения Насти.

Настя как раз тогда простудилась, несколько дней просидела дома, а когда вышла, тут уж все почуяли кошачий неистребимый душок, которым пропахла вся ее одежда. Как назло, Настя охрипла, голос у нее подсел, петь свои «Колокольчики» она уж не могла, ну и попалась в это время Анне под горячую руку. Та сказала:

– Все, Настасья, это последний раз. Впредь знай: услышу хоть запашок – выгоню вон!

Настя ушла домой в слезах…

Я позднее узнала, отчего Анна так бесилась при одном только упоминании о кошках. Когда она была еще девочкой, у них в имении гончие за кошкой погнались, та от ужаса разум потеряла, прыгнула на балкон и вцепилась в лицо матери Анны – страшно ее когтями исполосовала! А в ту пору ждали каких-то высоких гостей, чуть ли не генерал-губернатора нижегородского, ну а принимать их мать Анны, конечно, не могла. Супруга этого генерал-губернатора была дура набитая – оскорбилась, мужа своего настроила против Анниного отца… какие-то у него там сложности начались, а зло он все выместил на своей несчастной жене, назло ей и любовницу завел – ту самую, которая потом якобы и отравила многострадальную мать Анны… С тех пор Анна именно в кошках видела первопричину всего мирового зла. Насте было от этого, конечно, не легче… но что она могла поделать? Ровно ничего.