Невеста императора, стр. 51

Солнечные лучи били по глазам нестерпимо, до красных пятен. Пятна сливались, двигались, наплывали, звенели-перезванивались.

Меншиков тряхнул головой. Красное пятно… нет, красное платье! Женщина в красном платье стояла перед ним, и все это платье звенело, будто тихонько смеялось, от множества бубенчиков, нашитых на него. Солнце било ей в спину; Меншиков только и видел, что обрисованную тонким золотым лучом маленькую голову, да стройный очерк стана, да чарующий блеск бубенчиков на рукавах.

– Девка больная? – послышался низкий, чуть хрипловатый голос. – Скажи – вылечу.

Меншиков попытался разглядеть черты смуглого, круглого лица, но ничего не увидел, кроме мерцанья длинных глаз и блеска улыбки.

Незнакомка вскинула голову: золотой солнечный очерк обрисовал ее профиль с коротким носом, твердыми губами, маленьким, но сильным подбородком, – и уставилась в небо. Распростерла руки, медленно подняла их… все Меншиковы и Боровский с ними вскинули головы, уставились в сияющую, насквозь пронизанную солнцем, слепящую голубизну.

Несколько долгих мгновений женщина что-то напряженно высматривала в вышине, потом оживленно сказала:

– Девять звезд на обычном месте вижу! Если нет их – больная умрет, если найдешь – поправится. Вижу, вижу Девять звезд!

Она опустила руки – и зрители, как завороженные, смогли наконец опустить головы.

Разминая замлевшую шею, Александр Данилыч растерянно обернулся к Боровскому. Тот резко отвел ото лба руку, и Меншикову почему-то показалось, что воевода хотел сотворить крестное знамение – да не решился. Ну, чепуха, с чего вдруг креститься?

– Кто это? – спросил Меншиков, и лицо воеводы сделалось каким-то… не то сконфуженным, не то испуганным.

– Ну я же говорил вам, Александр Данилыч. Она, та самая… – Он запнулся, как бы не решаясь произнести имя, да в том и нужды не было: женщина назвалась сама.

– Сиверга.

И словно эхо вдали отозвалось:

– Сиверга… Сиверга… – хотя, казалось бы, откуда ему здесь взяться, эху?

2. Призрак на закате

– Эту, что ли, вогулы слушают за священника? – спросил Александр Данилыч у Боровского.

Тот чуть заметно кивнул.

– Ну, дела… – шумно выдохнул Меншиков. – И куда ты, господи, только смотришь?

В этих словах был он весь прежний: всемогущий, великий, отважный, не только с богом – с дьяволом бывший запанибрата, привыкший все их милости или козни обсуждать, словно человеческие достижения и просчеты, судить их, подсказывать, как действовать дальше.

– Хотя, с другой стороны, куды этим неразумным податься? – пожал он плечами. – Церковь надо строить. Будет церковь, будет приход – Синод пришлет сюда хорошего пастыря, миссионера, он их научит вере Христовой. Вот закончу дом – сам буду церковь строить!

Эти слова неожиданно, как бы даже без участия рассудка слетевшие с уст, до того ему понравились, что Меншиков возбужденно захохотал и снова вскричал:

– Ей-богу! Обет даю!

Все это время Боровский чувствовал себя явно не в своей тарелке: Сиверга пристально, испытующе разглядывала Меншикова с семьей, а они, в свою очередь, – ее, будто раскрашенную диковинную куклу. Она и впрямь стояла недвижимо, как статуя, однако при последних словах светлейшего разомкнула свои полные, тугие губы и изрекла:

– Кем родился – тем и умрешь. Судьба тебя не спрашивает.

Меншиков опешил. Сиверга угодила своей неожиданной репликой в самое сердце того, кто, в бытность свою Алексашкою, на Кукуе плотничал и столярничал, прежде чем привлек внимание Франца Лефорта своими песнями да потешками, скрывающими острый, как бритва, ум и ярую силу натуры. Оттого и рубил свой дом теперь Меншиков без натуги, с охотою и уменьем, что руки его за четыре десятка лет праздности не забыли прежнего навыка. Но ей, этой-то… откуда сие знать? Или уж воистину такова колдовка, что всю подноготную знает, сквозь землю видит на семь пядей, по пословице? А если и впрямь вылечит Машу? Да согласится ли та?

Он с болью обратил взор на понурую фигурку любимой дочери – и сердце его радостно встрепенулось, когда он увидел, что Маша смотрит на Сивергу без страха и отвращения, но с тревожным ожиданием.

О, как он знал, как любил это юное, детское выражение надежды, смягчавшее ее утонченные черты, словно бы возвращающее их обоих в мир ее детства, прежнюю жизнь согласия и доверия, пока редкостная красота дочери не стала для светлейшего неразменным рублем, на который он еще при жизни намерен был купить себе все богатства земные и в придачу царствие небесное! Все, как прежде, как прежде… Он вспомнил: царь Петр Алексеевич некогда подарил Машеньке музыкальную шкатулку. Откроешь крышку – звучит предивная сладостная мелодия, а с разных сторон шкатулочки устремляются друг к другу две фигурки – кавалера и дамы. Выделывая разные танцевальные па, они постепенно сближались… однако музыка заканчивалась прежде, чем фигурки сходились. Меншиков вспомнил: Маша этим всегда огорчалась до слез и даже сама напевала мелодию, пытаясь заставить кавалера и даму вновь устремиться друг к другу и однажды встретиться. И точно такое было у нее тогда лицо, вспомнил Александр Данилыч, точно такое, как сейчас: озаренное отблеском несбыточных надежд!

Страшно стало ему: чего ждет Маша от Сиверги? Живя почти исключительно сердцем и воображением, без участия рассудочной трезвости, – на что надеется она сейчас? А ежели поверит, что одним мановением Сиверга способна воротить утраченное, – не разобьется ли ее душа вдребезги о новое непосильное разочарование? Ну что, собственно, может свершить темная самоядка? Только успокоить – и для сего вовлечь Машу в более глубокое затмение разума? Он рванулся было остеречь дочь… и, к своему изумлению, обнаружил, что не может сдвинуться с места. И голоса подать не удалось, словно бы некое заклятье заградило ему уста! Еще только глаза повиновались. Скосился, сколько мог: Александр с Александрою сидят на ступеньках, будто смолой приклеены, руки на коленях, испуганные глаза вылуплены… Да что это за оцепенение? Напущено на них на всех, что ли? Вот и Бахтияр столбом застыл в дверях – на одной ноге! И Боровский стоит, как стоял, руки в боки, завороженно глядит на Сивергу, которая приблизилась к Маше и пристально всматривается в ее лицо.

А Маша… Александр Данилыч с изумлением увидел, что всеобщее остолбенение не коснулось его дочери, и она без страха о чем-то говорит с шаманкою. Вот нервно расплела косу – Сиверга взяла распущенную темно-золотистую прядь, поглядела на просвет, улыбнулась, что-то сказала…

Меншиков напряг слух – и вдруг сквозь звон в ушах до него донесся хрипловатый голос Сиверги:

– Ты горюешь? Сильно горюешь! Так не надо. Твоя душа к умершему уйти может, тебе душу беречь надо: на голову рыболовную сетку надеть, цепочкою подпоясаться, не то душа уйдет.

– Да я на все готова, только бы с ним… Погиб он – словно месяц закатился! – безнадежно отозвалась Маша, и отцово сердце ревниво, испуганно дрогнуло: неужто она страдает по этому царственному мальчишке? Неужто успела полюбить его? Когда?! Он пропустил мимо ушей одно главное слово – о смерти.

А Сиверга меж тем с сомнением покачала головой:

– Не знаю, не знаю… Вот если бы он ребенком был, я бы его душу к тебе через другого ребенка вернула. А так… не знаю, захочет ли? Просить буду его к тебе прийти.

Маша покорно подставила голову Сиверге, которая медленно водила по волосам гребнем, приговаривая:

– Солнечные лучи, помогайте!
Луна, помогай!
Звезды, вы тоже помогайте!
Ветры, болезнь берите, унесите,
в болоте утопите!

Несколько длинных золотистых волосков остались на гребне. Сиверга подняла его, любуясь: чудилось, он обвит самосветно сверкающими нитями! Сорвала пучок травинок, завернула в них волоски, положила в мешочек, привешенный у пояса: